Шрифт:
Закладка:
— Не из моих ли подвалов? — растерянно спросил Аристарх.
— Дак из твоих, из чьих же еще? Только твоего, моего — это теперь глупость. Наше! Вот я подсчитал достояние, поделил на всех про всех — это твоя доля, ешь, пей, не сомневайся. Раньше ты ведь как? Запрешься среди своих и тайком, тайком, чтоб, не дай бог, увидел кто. А теперь? Ты про товарища Ульянова слыхал ли? Великий человек. Это, считай, он тебе отслюнил от общественного богатства. И кушай, и о прошедшем потихоньку забывай. А это что? — Ефим шагнул к военной карте, которую недавно расчерчивали «контрреволюционеры». — Поди, плант бывшего владения? Я, чай, вы своим ножичком и не вспорете?
На этих словах Мырин посмотрел на Бабина, тот выронил вилку.
— Возьмите мой, — протянул нож. — Острый, сам точил. Со свининки кожу-то и сдерете, кушать вам надо что-то?
Бабин был в полуобмороке. Слова, некогда произнесенные, вернулись непостижимо.
— Так… — встал Аристарх. — Пошел вон!
— Не гневайтесь, — в пояс поклонился Мырин. — Оно само собой. Но до времени. — Комнату покинул пятясь и кланяясь.
Некоторое время сидели молча, часы пробили полдень, свечи трещали, догорая.
— Извините, господа, но подполье — это, согласитесь, удел крыс. Я ищу встречи с вождем, — сказал Дебольцов.
— Рабоче-крестьянской революции? — насмешливо прищурился Никитин. — Других-то вождей теперь нет…
— Вождь, водитель, идейный предводитель — почему он может быть только у большевиков? Но, позвольте, господа, у этих мерзавцев и не вождь совсем, а вожак, пахан, атаман — так всегда было — от Болотникова до Разина и Пугачева, это нам еще в корпусе читали. Я имел честь быть знакомым с весьма примечательным человеком. Личность, верьте на слово. Честен — не согласился с отречением Государя. Опытен: командовал флотом. Образован: окончил корпус и Морскую академию. Боевой адмирал.
— Кто же это? — Опрышко даже встал, негодование распирало его.
— Адмирал Колчак Александр Васильевич, господа, — провозгласил Дебольцов торжественно. — Я надеюсь, что истинно русское сердце адмирала призовет его вновь к служению России.
— Но для чего, бог мой? — не унимался Опрышко. — Это же нонсенс!
— Чтобы объединить всех, кто считает себя русским. Русский человек никогда не будет с марксистами. Ватага Ульянова — она для инородцев в основном. Впрочем, я не страдаю предрассудками: татарин, или армянин, или даже еврей, вставший с оружием в руках против Ульянова, — брат мой. Но в основном, считаю, это задача русских. Вернуть царя и величие России.
— Программа шизофреническая. — Опрышко направился к дверям. — Мне не по пути с вами и такими, как вы. Настало время, когда рабочие будут решать судьбу России. Я — с ними. И мне тоже все равно — русские они или мордва.
Бабин развел руками:
— Разве в Афинской демократии решали массы? Высшие решали, ареопаг решал. Наивность всегда нас губила, господа. Погубит и на этот раз.
— Сумасшествие, право… — вздохнул Аристарх.
— Брат… — Дебольцов подошел, обнял. — Не знаю, свидимся ли… Надя, прощайте. Будем верить, господа…
* * *Когда Сомов выезжал по поручениям контрразведки — Веру всегда брал с собой. Лимузина старшему унтер-офицеру не полагалось — чин был не тот, но грузовиком владел. Верный Сивачук крутил баранку, а когда приходила пора очередного возбуждения — кузов мгновенно превращался в гигантское лежбище для утех. Сомов не просто любил утехи, он был на них помешан; про себя он всегда говорил так: ни часу без бабы. Ни минуты. Мужчина — он ведь как устроен? Накапливается — надобно слить. Это так уж придумано, и не нами, чего же спорить? Бывшая жена, прожив в любви два дня, на третий с воем убежала, сообщив родителям, что неуемный муж стремится к обладанию каждые полчаса. «Он меня изуродовал! — стенала Фрося (так ее звали). — Ты, папаня, должон окаянного из ружья порешить. Он горыныч, а не мужик». Из ружья не порешили, Фрося ушла, с тех пор Сомов целью своей жизни полагал изничтожение женского пола путем безумных соитий. Вера казалась ему особенно сладкой: фигура, словно созданная для физической любви, природная способность даже против воли соответствовать партнеру — все это удивляло. Такие женщины Сомову раньше не встречались.
Что касается Сивачука — он служил и точно знал, что в службе бывает всякое, — начальству это виднее, а казацкое дело — шашкой махать или баранку крутить, другими словами, делать, что велят. Но однажды терпение лопнуло. И дело было в том, что происходил Сивачук из давней старообрядческой семьи, закваска в нем была божеская и человеческая, у них подобным образом никто и никогда не забавлялся, а если и случалось нечто вроде — старики пресекали самосудом, в котором смертный кнут был самым мягким наказанием. В один из выездов на фронт — для разборки с двумя красными перебежчиками — Сомов приказал остановиться на пригорке и, весело посмотрев на Веру, сказал: «На семи ветрах — ты, поди такого еще и не пробовала?» — «Господин унтер-офицер, — не выдержал Сивачук, — как бы там ни было — дело это крайне тайное, ночное, эслив по-хорошему, а вы всегда выпяливаетесь, срамота одна! Я против. Давайте заедем в кусты або в лесок — и надругайтесь, раз уж иначе не можете. А так — я не согласен».
— Не согласен, говоришь… — Сомов сплюнул. — Это вот все, что от тебя останется, — стоял в подштанниках, поглаживая никогда не заживающие чирьи на предплечьях и животе. Засмеялся: — А может, ты от зависти? Ну да черт с тобой, попользуйся и ты, я погодю.
Вера очнулась, слова были непривычными и оттого еще более жестокими.
— Ладно. — Сивачук неторопливо вытащил наган. — Вон доски на грузовике от вас, господин унтер-офицер, уставши. И баба эта несчастная… — покрутил барабан, взвел курок. — Помолиться желаете?
— Да ты… ты чего, Сивачук? — Сомов схватил брюки и начал лихорадочно их надевать. — Да ить я… А она, она… Большевичка!