Шрифт:
Закладка:
Мои аргументы таковы: появление переводов Бёртона и Мардрюса и даже перевода Галлана было возможно только в рамках литературной традиции. Какими бы ни были их недостатки или достоинства, эти характерные труды предполагают насыщенный предшествовавший литературный и интеллектуальный процесс. До некоторой степени практически неисчерпаемый опыт английского, стоящий за переводом Бёртона, подавляет: резкие пикантности Джона Донна, огромный словарь Шекспира и Сирила Тернера, архаический вымысел Суинберна, предельная эрудированность ученых мужей XVII века, их энергия и всеобщность, любовь к невзгодам и магии. На легкомысленных страницах Мардрюса сочетаются «Саламбо» и Лафонтен, «Ивовый манекен» и русский балет. У Литтмана же – который, подобно Вашингтону, совершенно не способен лгать, – нет ничего, кроме германской благопристойности. Этого мало, слишком мало. В результате сделки между «Ночами» и Германией мир должен был увидеть нечто большее.
И на философской, и на романной почвах Германия располагает только фантастической литературой. И в «Ночах» есть чудеса, которые я мечтал увидеть в немецком зеркале. Формулируя это желание, я разумею как предумышленные чудеса сборника – всесильных рабов лампы или перстня, царицу Лаб, что превращает мусульман в птиц, медного лодочника, хранящего в груди талисманы и заклятья, – так и другие, более общие, берущие свое начало в коллективном творчестве, в необходимости заполнить тысячу и один раздел.
Когда разновидности волшебства иссякли, переписчикам не оставалось ничего, кроме обращения к историческим и благочестивым событиям, включение которых служило своего рода подтверждением правдоподобия других историй. В одном томе обретаются рубин, устремляющийся к небесам, и первое описание Суматры, характеристика двора Аббасидов и серебряные ангелы, чей хлеб – Господня милость. Именно это смешение и составляет поэзию «Ночей»; то же самое могу сказать и о некоторых повторах. Неужели не чудесно, что в 602-й ночи царь Шахрияр слышит из уст царицы собственную историю? Имитируя цельную рамочную конструкцию, сказка обычно содержит другие сказки, не уступающие по объему: сцены на сцене, как в «Гамлете»; сон возводится в степень. Кажется, пламенный и ясный стих Теннисона вполне может определить их:
Laborious orient ivory, sphere in sphere[108].К вящему удивлению, исчезающие и вновь отрастающие головы Гидры могут быть куда более осязаемыми, чем тело. Шахрияр, сказочный царь «островов Китая и Индостана», получает новые земли от Тарика ибн-Зийяда, правителя Танжера и победителя битвы при Гуадалете… Комнаты смешались со своими зеркальными отражениями, лица смешались с масками, и никто не в силах понять, где человек, а где его идол. И ничего из этого не имеет значения; этот хаос незамысловат и приемлем, как сон, являющийся в другом сне.
Случай поиграл с симметрией, с контрастом, с отклонениями. И чего только не придумал какой-нибудь человек, – скажем, Кафка, – сооружающий и очерчивающий эти игры, переделывающий их на германский манер, на манер германской Unheimlichkeit?[109]
1934–1936
* * *Среди использованных книг следует упомянуть следующие:
Les Mille et une Nuits / contes arabes traduits par Galland. Paris, s. f.
The Thousand and One Night / commonly called The Arabian Nights Entertainments. A new translation from the arabic by E. W. Lane. London, 1839.
The Book of the Thousand Night and a Night / a plain and literal translation by Richard F. Burton. London (?), s. f. Vols. VI, VII, VIII.
Le Livre des Mille Nuits et Une Nuit / traduction littérale et complète du texte arabe, par le Dr J. C. Mardrus. Paris, 1906.
Tausend und eine Nacht / aus dem arabischen übertragen von Max Henning. Leipzig, 1897.
Die Erzählungen aus den Tausendundein Nächten / nach dem arabischen urtext der Calcuttar Ausgabe vom Jahre 1839 übertragen von Enno Littmann. Leipzig, 1928.
Я – еврей
Как друзы и луна, как смерть и прошлая неделя, далекое прошлое – из тех вещей, глубина которых измеряется нашим незнанием. Его мягкость и предупредительность не знают границ; оно, в отличие от будущего, всегда готово к услугам, а хлопот сулит куда меньше. Понятно, что прошлое – заповедник любых мифологий.
Кто хотя бы однажды не забавлялся поисками собственных предков, не воображал себе предысторию родных и близких? Я забавлялся этим неоднократно и всякий раз испытывал удовольствие, представляя себя евреем. Речь всего лишь о выдумке, о мысленном приключении тихони и домоседа, которое ведь не задевает никого и меньше других – репутацию Израиля, поскольку мое иудейство, подобно песням Мендельсона, остается музыкой без слов. Тем не менее журнал «Тигель» решил увековечить мою обращенную в прошлое надежду, объявив миру о «коварно скрываемых» мною еврейских корнях (подобное причастие, да еще вкупе с наречием, не может оставить писателя равнодушным).
Мое полное имя – Борхес Асеведо. В одном из примечаний к главе пятнадцатой своей книги «Росас и его эпоха» Рамос Мехия перечисляет буэнос-айресские семейства того времени, доказывая, что все или почти все они «ведут происхождение от португальских евреев». В списке есть и фамилия Асеведо: таков единственный документ в поддержку моих семитофильских притязаний (точнее, он был единственным до торжественного посвящения на страницах «Тигля»). Тем не менее капитан Онорио Асеведо предался соответствующим разысканиям, о результатах которых мне вряд ли дадут умолчать. Из них следует, что первым из Асеведо на латиноамериканский континент ступил каталонец дон Педро де Асеведо, землевладелец, около 1728 года пустивший корни в Паго-делос-Аройосе, отец и дед скотоводов этого края, почетный гражданин, фигурирующий в анналах одного из приходов Санта-Фе и в документах времен