Шрифт:
Закладка:
В «Златых лугах и копях камней драгоценных» Масуди описывается некий сборник «Hezár Afsane», что в переводе с персидского обозначает «Тысяча приключений» – в народе же его именуют «Тысяча ночей». Другой документ десятого века, «Фихрист», пересказывает вводный сюжет цикла: царь дает тяжелую клятву венчаться с девственницей вечером, чтобы обезглавить ее на рассвете, а Шахразада решается развлечь его чудесными историями, пока их не минует тысяча ночей и она не покажет ему дитя. Об этой выдумке – столь превосходящей непримечательные и повторяющиеся истории благочестивого паломничества Чосера или эпидемию Джованни Боккаччо – говорят, что она появилась уже после названия, с целью оправдания оного. Как бы там ни было, примитивное число 1000 возросло до 1001. Откуда возникла дополнительная ночь, столь важная и необходимая сегодня, эта maquette[102] насмешек Кеведо – а затем Вольтера – над «Книгой обо всем и о многом другом» Пико делла Мирандола? Литтман предполагает, что имела место контаминация турецкого выражения «bin bir», буквально означающего «тысяча и один» и имеющего смысл «много». Лейн в начале 1840 года отыскал более изящную причину: магическую боязнь четных цифр. Однако на этом приключения названия не закончились. Антуан Галлан в 1709 году отказался от тавтологической формулировки оригинала и перевел «Тысяча и одна ночь» – и это стало именем, под которым эту книгу сегодня знают во всех странах Европы, за исключением Англии, где устоялся вариант «Арабские ночи». В 1839 году У. Х. Макноттен, издатель типографии в Калькутте, набравшись смелости, предложил для «Китаб алф лайла уа лайла» перевод «Книга тысячи ночей и одной ночи». Эта буквалистская новация не прошла незамеченной. В 1882 году Джон Пейн начал публиковать свою «Book of the Thousand Nights and One Night»; капитан Бёртон в 1885-м – свою «Book of the Thousand Nights and a Night»; Ж. К. Мардрюс в 1899-м – «Livre des mille nuits et une nuit»[103].
Ищу тот фрагмент, который определенно заставил меня усомниться в точности последнего варианта. Это часть поучительной истории о Медном городе, что занимает во всех версиях переводов конец 566-й и часть 578-й ночи. Однако у доктора Мардрюса, по причине, которую, вестимо, знает только его ангел-хранитель, она перенесена в ночи с 338-й по 346-ю. Я не настаиваю; эта необъяснимая реформа вымышленного календаря не должна нас страшить. Вот какие речи ведет Шахразада-Мардрюс: «Потоки растекались по четырем каналам с восхитительными изгибами, проведенными в полу залы, и русло каждого канала окрашено было в особый цвет: русло первого – в порфирно-розовый; второго – в цвет топаза; третьего – в изумрудный; а четвертого – под цвет бирюзы; так что вода окрашивалась в зависимости от цвета русла; и, осиянная неярким светом, пробивающимся чрез шелка высоких занавесок, на предметах обстановки и мраморных стенах отражалась прелесть морского пейзажа».
Как опыт визуальной прозы на манер «Портрета Дориана Грея» я принимаю это описание и даже отдаю ему должное; как «дословный и полный» перевод фрагмента, сочиненного в тринадцатом веке, повторюсь, оно меня бесконечно беспокоит. Тому есть ряд причин. Шахразада (без Мардрюса) описывает перечислением частей, а не их взаимодействием; не приводит подробных деталей, как в случае с потоком воды, сквозь который виднеется русло, не определяет свет, пробивающийся через шелк, и, наконец, не отсылает к Салону акварелистов, живописуя последний образ. Еще одна помарка: «восхитительные изгибы» – фраза не арабская, а определенно французская. Не знаю, достаточно ли приведенных аргументов; мне – недостаточно, и я вяло, но прилежно сверил три немецких перевода Вайля, Хеннинга и Литтмана и два английских – Лейна и сэра Ричарда Бёртона. Оттуда я выяснил, что десять строк Мардрюса в оригинале таковы: «Три потока сливались в мраморном разноцветном водоеме».
Вставки Мардрюса не единообразны. Порой они обескураживающе анахроничны – словно внезапно меняется тема и речь заходит об отступлении Маршана. Например: «Они взяли город мечты. На чем только не замирал взгляд, останавливающийся на горизонтах, окутанных ночью, – своды дворцов, террасы домов, тихие сады, – все они замыкались в этом бронзовом мире; и каналы, озаренные светилом, протекали по тысяче прозрачных русел к тени цветов, покуда в глубине море, чей цвет был схож с металлом, хранило в своей холодной груди отраженный небесный огонь». Или этот фрагмент, галлицизмы которого не менее явны: «Чудесный ковер, что был выделан из дивной шерсти и чей цвет был невероятно ярок, раскрывал свои цветы, у коих не было запаха, на полях, у коих не было жизни, и жил искусственной жизнью лесов, исполненных птиц и зверей, удивительных в абсолютной и естественной красоте своей и утонченных линиях». (В арабских изданиях в этом месте говорится: «По сторонам лежали ковры с изображением птиц и зверей, вышитых червонным золотом по белому серебру, и с глазами цвета жемчуга или рубина. Кто видел их, непрестанно удивлялся».)
Мардрюс непрестанно удивляется бедности «восточного колорита» «Тысячи и одной ночи». С упорством, которому бы позавидовал сам Сесил Б. Милль, он щедро рассыпает по тексту визирей, поцелуи, пальмовые ветви и луны. Ему случилось прочесть в 570-й ночи: «И однажды они шли и вдруг увидели столб из черного камня и в нем существо, которое погрузилось в землю до подмышек, и было у него два больших крыла и четыре руки: две из них – как руки у людей, а две – как лапы льва, с когтями. И на голове у него были волосы, как конский хвост, и было у него два глаза, подобные углям, и третий глаз, на лбу, как глаз барса»[104]. Мардрюс переводит с напыщенностью и лоском: «Однажды вечером караван приблизился к колонне из черного камня, к которой было приковано странное существо; оно выступало из камня более чем наполовину, а другая его половина была погребена под землей. Этот выступающий из земли бюст казался каким-то чудовищным выродком, прикованным здесь мощью инфернальных сил. Он был черным, размером со ствол старой рухнувшей пальмы, очищенной от листьев. У него было два огромных крыла и четыре руки, две из которых были похожи на когтистые лапы льва. Всклокоченная шевелюра, как жесткая грива дикого осла, беспорядочно тряслась на испуганном его черепе. В глубине глазных орбит пламенели два красных зрачка, а двурогий лоб был пробуравлен единственным глазом, неподвижным и