Шрифт:
Закладка:
Куда как страшно нам с тобой,
Товарищ большеротый мой!
Ох, как крошится наш табак,
Щелкунчик, дружок, дурак!
А мог бы жизнь просвистать скворцом,
Заесть ореховым пирогом…
Да, видно, нельзя никак.
И второе стихотворение, которое первому не уступает ничем:
Мы с тобой на кухне посидим,
Сладко пахнет белый керосин;
Острый нож да хлеба каравай…
Хочешь, примус туго накачай,
А не то веревок собери
Завязать корзину до зари,
Чтобы нам уехать на вокзал,
Где бы нас никто не отыскал.
Воронежскую ссылку сама Надежда Яковлевна называет чудом. И как это ни ужасно звучит, сталинское время – это время чудес. Жестоких чудес, сказал бы Станислав Лем.
С Мандельштамом такое чудо и случилось.
Один портной
С хорошей головой
Приговорен был к высшей мере.
И что ж? – портновской следуя манере,
С себя он мерку снял —
И до сих пор живой.
Мандельштамовская эта странная шутка – а большинство его шуток тогда были странными – довольно подробно описывает ситуацию. Ведь стихи, которые Мандельштам написал о Сталине, – стихи абсолютно самоубийственные. За менее жесткие и менее оскорбительные вещи люди платили исчезновением физическим. А Мандельштаму невероятно повезло.
Есть два объяснения этого чуда: первое – что за Мандельштама дружно вступились (и Пастернак, и Бухарин, и многие), а второе, на мой взгляд, глупое, – что эти стихи показались Сталину комплиментарными. Чудо здесь, скорее, в другом. Когда человек видит столь немыслимую храбрость, он поневоле думает: а вдруг он знает что-то такое, что может себе это позволить. Не случайно Мандельштам говорил жене, узнав о звонке вождя Пастернаку: “Почему Сталин так боится «мастерства»? Это у него вроде суеверия. Думает, что мы можем нашаманить…”
Сталин, скорее всего, действительно просто испугался. Потому что какой силой, каким запасом вечности, стоящим за тобой, надо обладать, чтобы в 1933 году написать “Мы живем, под собою не чуя страны…”? Это нужно уже чувствовать себя немного памятником.
Вот благодаря этому чуду и свершилась ссылка сначала в Чердынь (“Изолировать, но сохранить”), потом перевод в Воронеж, который выбрали они сами, не задумываясь абсолютно и не понимая зачем. Боюсь, выбор Воронежа был роковым и в некотором смысле ошибочным, потому что где-нибудь южней Мандельштам мог бы отсидеться. Воронеж – все-таки город, где он сразу оказался на виду, где явно все были настроены не давать ему работу, да еще и травить в прессе, где он был слишком заметным городским сумасшедшим. И тем не менее чудо свершилось: были даны еще три года жизни.
Я люблю особенно Надежду Яковлевну Мандельштам не за то даже, что она не пытается казаться хорошей, но за то, что она отстояла для себя право называться веселой вдовой. Когда-то Марья Васильевна Розанова сказала мне: “Пожалуй, я самая веселая вдова, но только после Надежды Яковлевны”. Надежда Яковлевна действительно не позволяла себе ханжески скорбеть, она испытывала не мертвую скорбь по знаменитому мужу, а живую нечеловеческую тоску по Оське. Да, наверное, она не слишком уважительно отзывается о нем, потому что любовь и уважение – вещи разные и у любви гораздо больше прав. Да, она создала в мемуарах неканонический образ мужа. Но нам и не нужен канонический Мандельштам, нам нужен живой, мучающийся, нормальный человек.
Немало было тех, кто подозревал Мандельштама в безумии. Даже Набоков, один из самых внимательных и опытных читателей русской поэзии, говорит в “Strong opinions”, что светоносный дар Мандельштама затмило безумие. Надежда же Яковлевна постоянно утверждает: здоровый человек, нормальный человек. Время кругом больное, паталогическое, заставляющее принимать больные решения. А сам Мандельштам абсолютно здоров. И здоровыми его делают две вещи. Первая: изначальное нежелание быть и казаться лучше. И вторая: бóльший интерес к миру, чем к себе. Поэтому Надежда Яковлевна все время подчеркивает любовь Мандельштама к домашним пирам, к банке консервов, к яйцу, куску ветчины. В ночь ареста, в мае 1934-го, он пошел к соседям попросить что-нибудь на ужин Ахматовой: “В доме хоть шаром покати – никакой еды, – пишет Надежда Яковлевна в своих воспоминаниях. – Вскоре О. М. вернулся с добычей – одно яйцо”. Это яйцо Анна Андреевна дала ему перед тем, как его уводили; он присел к столу, посолил и съел. Ему важно было даже в обстановке ухода создать себе этот последний остров комфорта – сесть к столу, посолить и съесть, последний остров, на котором еще можно быть человеком. А уж купить кусок ветчины – праздник, съесть кусок хлеба – праздник. Вот эта жадность к миру у Мандельштама была всегда. “Художник нам изобразил / Глубокий обморок сирени / И красок звучные ступени / На холст, как струпья, положил”. Для него важна эта густота мазков, важно это ощущение страшно жирного – “…повара на кухне / Готовят жирных голубей”, – полного, полнокровного, сочного мира.
Надежда Яковлевна вспоминала: Мандельштам никогда не говорил “спина болит из-за того, что матрац сломался”, он говорил “матрац сломался, надо бы починить”. Неважно, что болит спина, важно, что во внешнем мире непорядок. Это очень тонкое наблюдение. Мандельштам действительно разомкнут миру. Его интересуют другие люди, он жаден до впечатлений, он идеально вписывается в любую среду. И то, что он изгой, – это вина больного времени. А сам он, по сути своей, – человек дружелюбный, доброжелательный, эмпатический: “Я дружбой был, как выстрелом, разбужен…”
Вот это, что так Надежде Яковлевне удалось, многим кажется развенчанием гения. Но она твердо убеждена: гений – это и есть норма, а болезненно и патологично всё вокруг него. Для нас сегодняшних книги Надежды Яковлевны, особенно “Вторая книга” и очерк “Об Ахматовой”, – это величайшее утешение уже потому, что слишком велик соблазн увидеть себя больным и уродливым. Нет. Всегда надо помнить о том, что нормально для человека – интересоваться окружающими, любить, испытывать благодарность. Ненормально – наслаждаться собственным падением. Это вокруг были больные, а Мандельштам был здоров и светоносен. И таким же островом здоровья остается книга Надежды Яковлевны.
Надежда Яковлевна, воспитанная столь долгим страхом и столь сильной любовью, начала догадываться о многих