Шрифт:
Закладка:
Дни в трудах пролетали незаметно. Но наступал наконец тот, главный и благодатный, с высоким небом и бескрайним горизонтом… Земля, удобренная овцами, что паслись здесь осенью, послушно крошилась под мотыгой и принимала в лоно свое картофелины для будущего пропитания. Зерно прошлогоднего урожая спрятано было здесь же, уложено по-хозяйски в яму и хранилось тут всю зиму…
«Бросить Ясеневую? — повторила, не понимая. — А потом, а дальше как? И чем заменить ее? А ведь правда измучила она меня за всю жизнь! Пока взберешься на крутосклон, пот ручьями лицо заливает… А когда работаешь…» Мать будто въяве увидела то поле, где руками выбирала каждый камешек, чтобы не затупились о них косы, где срезала мотыгой лоскутки земли, проросшие дерном, где перекапывала и пересеивала, где… где… Сколько же было всего от первой, весенней дороги на гору до обратной — успеть бы до снега, — последней дороги поздней осенью. Сколько было трудов ее и дней на этой каменистой земле, в поте лица и кровавых мозолях рук…
«Ох, гора ты моя Ясеневая, а если бы и вправду по своей воле распростилась бы я с тобой до гробовой доски?» — мелькнула неожиданная мысль. Сказалось, наверное, воспоминание о той смертной слабости, что подкосила ее у дикой яблони на Дидиканичевом поле. Но только на минуту…
«Господи! Что я, грешница, подумала?» И словно дохнуло на нее ароматом цветов и спелых трав сенокоса, звякнули колокольцами овечки и корова, с соседских наделов долетели веселые голоса, загорелись у шалашей вечерние костры так ярко, будто хотели здесь, высоко в горах, посоперничать со звездами на небе…
Сумеречный покой ближнего леска с одинокими великанами буками, шумный, тревожный взлет ночной птицы, вспугнутой или нападающей, ночлег на сеновале, чеканный смуглый профиль Миколы, лежащего рядом, легкий ветерок с полонины и круглый лик луны в проеме крыши. Казалось, она подглядывала за ними…
И все это дарило такой свет и покой душе, что возвращалось не воспоминанием, а новым пронзительным чувством…
«Да ведь я ее там зачала!» — внезапно охватило жаром догадки. И стелились шелковые травы Ясеневой, утихал зной предвечерья, горы оттеняли горизонт, и пьянила бездонная лазоревая высь неба…
«И пролетело все, как ветер…»
После уборки сена оставалась одна на горе с коровой и овцами — пастбища для животных еще хватало, да и осенние работы в долине пока не торопили… Оставалась не ради экономии корма в преддверии долгой зимы, приходилось дожидаться, когда поспеет картошка. Скотинка паслась, а ей дела хватало: и в огороде руки нужны, и хранилище для семенной картошки сладь такое, чтобы никто на след не напал — ни зверь, ни лодырь, охочий до чужого, когда погонит зима плетью голода… А когда зачинит кровлю припасенной дранкой, подмажет глиной стены, примется вязать внучатам теплые штаники на зиму да не забудет набрать в чащобе лесных орехов… В любое время года будней без забот и хлопот у нее не бывало…
Но вот наступал день, когда волей-неволей приходилось прощаться с Ясеневой. Напоследок даже в хижине прибирала, чтобы весной найти все на своем месте. Птицы уже улетели, а она все не спешила в обратный путь… Трудно расставаться — где еще найдешь такую свободу!
И, уходя, как-то по-особому жалела посаженные ею сливы и черешни. Бывало, внизу все давно уже убрано, а здесь ягоды только поспеют, вот и лакомились ими вволю…
Тихо шепчут губы… Это не мольба, чтобы пощадили злые осенние ветры ее Ясеневую, чтобы зима пришла снежная, без свирепых вьюг, гибельных для лесных зверей… Это благодарность судьбе, что даровала силы подниматься в заоблачную высь и работать здесь до соленого пота. И просит она у нее в новом году все того же — крутых троп, привычного труда, а значит, здоровья и радости… Знала, пока это с ней, будет счастлива и полна жизни, хоть и полагалось бы по возрасту любоваться Ясеневой только из долины…
— Ну что оттуда на вашу долю приходится? Ведь все для колхоза убирают… — Анна хочет осторожно продолжить разговор. Знает, для их коровы и овец хватает сена на усадьбе, земли тут достаточно, еще и на поле растет здоровенная кормовая свекла…
О корове не говорит ни слова. В прошлые свои приезды упрашивала продать, а на деньги эти покупать себе молочные продукты. Но все было впустую… Сначала мать будто не слыхала сказанного, а когда дочь принялась настаивать, заплакала.
«Никогда я купленным сыта не буду…» — только и сказала в ответ.
«Да разве у всех, кто молоко пьет, есть корова?» — пыталась убедить ее Анна.
«У кого своего нет, тот не пьет, а пригубливает… — не сдавалась мать и добавила: — Да разве выкормила бы я вас всех грудью и покупным? Ну скажи ты мне, если не будет коровы, не будет другой живности возле хаты, для чего таким, как мы, по земле ходить?» — и усмехнулась виновато.
И опять пыталась Анна соблазнить ее заманчивостью жизни в гостях у каждого из детей, необходимостью отдыха от изнуряющей, уже непосильной работы. Но мать только рукой махнула.
«До той поры счастлив человек, пока не нужно ему воду из чужих рук пить…»
И все же сказанное при этой встрече растревожило ее душу…
Вдруг пронзительно ясно увидела: наступит такая весна, а быть может, осень, когда не поднимется больше на Ясеневую… Хорошо бы расстаться им без боли… Да не выйдет, по-прежнему будет гора зеленым наваждением глядеться в поднебесье, а мать там, в долине, смотреть на звездное небо из окошка хаты… Веками красоваться Ясеневой, но принадлежит она матери навсегда, как криничка, которую выкопала там, как дорожка, что ведет к ней, как нива на крутом склоне, и все это тоже станет вечным… А когда затоскует, захлебнется печалью от разлуки с той, что всю долгую жизнь была для нее колыбелью, унесет Ясеневую в своем сердце в самую дальнюю дорогу, хоть и останется гора людям, которые придут через многие годы…
Долго еще текла их беседа, и Анна многое услыхала впервые. И только с глазу на глаз можно было говорить о горе. Так вот и зашел разговор о том, в какую пору года, в каком убранстве хотелось бы матери унести с собой в памяти волшебницу Ясеневую. Тогда ли, когда подуют теплые ветры, прилетят первые птицы, запестреют первые цветы и поплывет над костром первый легкий дымок? Или когда все зазеленеет, все будет