Шрифт:
Закладка:
После этих слов князь замолкает, и все ждут, что «он будет продолжать и выведет заключение». Но он молчит, и тогда у него спрашивают, закончил ли он рассказ, после утвердительного ответа ему задают вопрос об этом помилованном человеке: стал ли он жить полной жизнью, не теряя ни минуты, как представлял себе, мечтая о помиловании? Нет, отвечает князь, «он вовсе не так жил и много, много минут потерял».
Но именно ради таких ощущений, ради тех нескольких мгновений, когда он не мог оторвать глаз от позолоченной крыши собора, я привожу в Петербург поклонников русской литературы; ради этого я и организую туры под названием «Gogol-карты», которые очень люблю.
6.8. Жестокость царского режима
Когда я рассказывал об аресте Достоевского раньше, до того как приступить к этой книге, я объяснял, что его приговорили к смертной казни за публичное чтение письма некоего критика (выше я об этом уже рассказывал). «Представьте, – говорил я своим слушателям, – что я сейчас прочитаю письмо какого-нибудь критика. Что в этом предосудительного?» – спрашивал я (по-моему, этот вопрос я тоже уже задавал).
Я любил об этом рассказывать, особенно в последние годы, когда в Италии стали относиться к русской истории примерно так же, как тот синьор, чей разговор я нечаянно подслушал в региональном поезде «Болонья—Парма», кажется, в сентябре 2006 года, если мне не изменяет память.
Поезд был переполнен, я стоял в коридоре, а справа от меня сидели друг напротив друга два синьора, похожие на клерков и одетые соответственно: синие пиджаки, белые рубашки, темные галстуки. Будь мы в России в девятнадцатом веке, я написал бы, что это были два чиновника, но это происходило в Эмилии в двадцать первом веке, поэтому я называю их клерками.
Один из них рассказывал, что ездил в Москву, и ему там очень понравилось, там так красиво. «Метро, например, – сказал он и, поймав недоуменный взгляд своего визави, поспешно добавил: – Но это же еще цари строили!»
Я посмотрел на них и подумал: «Нет, это строили не цари. Это строили Советы». Но вслух ничего не сказал и просто отвернулся.
Один из побочных эффектов старения заключается в том, что с каждым годом мы все лучше понимаем себя; если бы меня попросили назвать самую характерную черту своего характера, я задумался бы, что выбрать: лень или дух противоречия.
В описанном выше эпизоде во мне проснулся дух противоречия. Я вообще очень люблю рассказывать, каким жестоким бывал царский режим, опровергая тем самым широко бытующее сегодня мнение, что все советское – синоним варварского, в отличие от царского режима, когда правили сплошь милые, образованные и благородные люди.
Так или иначе, но шокирующий приговор, вынесенный Достоевскому, не отпускает меня, независимо от особенностей моего характера.
«Отставного инженер-поручика Достоевского, – значилось в приговоре, – за недонесение о распространении преступного о религии и правительстве письма литератора Белинского <…> – лишить… чинов, всех прав состояния и подвергнуть смертной казни расстрелянием».
«Чудовищный приговор», – думал я.
И еще я думал, пока не начал писать эту книгу, что бунтарство Достоевского носило сугубо умозрительный характер и проявлялось только в свободомыслии, как это тогда называлось, но делать революцию у него и в мыслях не было.
Однако позднее я обнаружил рассказ (приведенный выше) поэта и члена-корреспондента Академии наук Аполлона Николаевича Майкова, который вспоминал, как однажды вечером незадолго до ареста к нему зашел крайне взволнованный Фёдор Михайлович и признался, что хочет совершить революционный переворот.
6.9. Заурядный писатель
Как я уже упоминал, прочитав тогда рассказ Майкова, Достоевский подтвердил, что «именно так все и было», но добавил, что его друг о многом умолчал.
Я не берусь судить, о чем Майков предпочел не говорить, не скажу, правомерно ли считать Достоевского жертвой царизма, который, с одной стороны, строил прекрасные станции метро, а с другой – не мог смириться со свободой мысли; не знаю, насколько справедливый приговор ему вынесли, учитывая, какой была эпоха и против чего он бунтовал. Не мне это решать.
Но в одном я точно уверен: если бы 22 декабря 1849 года на Сёменовском плацу Достоевского казнили, то, возможно, он и стал бы прекрасным лучом света в загробном мире, но здесь, по эту сторону реальности, так и остался бы заурядным писателем.
Писателем, чей дебютный роман наделал много шума, превозносился до небес Белинским, но вскоре перестал интересовать публику; чей второй роман читатели не поняли, не зная, как относиться к этому сплаву магического и сентиментального, отвечающему высоким идеалам искусства и отражающему «возвышенные потребности духа», но такому неудобочитаемому (на мой вкус, по крайней мере; Набокову же, напротив, «Двойник»