Шрифт:
Закладка:
Надо ли лишний раз подчеркивать, что черты такого образа никак не реалистического происхождения? Они порождены проекцией грезящего существа. Требуется мощная поэтическая культура, чтобы в луне, отраженной в водах, разглядеть образ Офелии.
Само собой разумеется, видение Жоашена Гаске – отнюдь не исключение. След его мы замечаем у самых разнообразных поэтов. Обратим внимание, к примеру, на лунный «компонент» Офелии у Жюля Лафорга: «На мгновение он облокотился на подоконник и созерцал то, как прекрасная золотая полная луна любуется собой, глядя в спокойное море, и как от ее света змеится ломаная линия колонны из черного бархата и золотой влаги, волшебная и праздная».
«Эти отражения в грустной воде… Святая и проклятая Офелия так плыла всю ночь…»[207]
Аналогичным образом «Брюгге-покойницу» Жоржа Роденбаха можно истолковать в духе офелизации целого города. Романист, никогда не видевший, как мертвая девушка плывет по каналам, буквально захвачен этим шекспировским образом. «В одиночестве осеннего вечера, когда ветер сметал последние листья, он как никогда ощутил желание покончить с жизнью и нетерпение могилы. Казалось, какая-то покойница кружится у него над душой; от старых стен до него доносится какой-то совет; из воды поднимается шепчущий голос – из воды, что подступает к нему, как – по рассказам шекспировских могильщиков – подступала она к Офелии»[208].
Мы полагаем, что под одной и той же темой можно объединить самые разнородные образы. Поскольку всегда необходимо распознавать их единство, поскольку имя Офелии возникает на устах при самых различных обстоятельствах, постольку именно это единство и это имя стали символом одного из великих законов воображения. В водной материи воображение несчастья и смерти находит особенно мощный и естественный материальный образ.
Так, для некоторых душ вода поистине хранит смерть в своей субстанции. Она сообщает грезы, ужас в которых медлителен и спокоен. В Третьей Дуинской элегии[209] Рильке, кажется, ощутил улыбчивый ужас вод, ужас, улыбающийся нежной улыбкой заплаканной матери. Смерть в спокойной воде обладает материнскими чертами. Безмятежный ужас «растворен в воде, от которой легко живому зародышу»[210]. Здесь в воде перемешаны амбивалентные символы рождения и смерти. Вода представляет собой субстанцию, полную реминисценций и пророческих грез.
Если же греза (или видение) углубляется в некую субстанцию, то все грезящее существо получает от этого какое-то странное постоянство. Греза засыпает. Греза застывает. Она приобретает склонность к участию в медлительной и монотонной жизни самой стихии. После обретения собственной стихии она начинает пропитывать все свои образы. Она материализуется. Она «космизируется». Альбер Беген[211] напомнил, что для Каруса[212] подлинный онирический синтез – это синтез «вглубь», при котором психическое существо сливается с некоей космической реальностью[213]. Для некоторых грезовидцев вода – космос смерти. В этих случаях офелизация бывает субстанциальной, а вода – ночной. Подле нее все клонится к смерти. Вода сообщается со всеми видами могущества ночи и смерти. Так, например, для Парацельса[214] луна пронизывает водную субстанцию смертоносными флюидами. Вода, слишком долго подвергавшаяся влиянию лунных лучей, будет отравленной[215]. Эти материальные образы, столь выразительные в парацельсовской мысли, еще живут в поэтических грезах сегодняшнего дня. «Луна придает тому, на что влияет, вкус воды из Стикса», – говорит Виктор-Эмиль Мишле[216]. Видно, от грез у кромки спящих вод излечиться нельзя…
VIIIЕсли с водой столь неразрывно связаны всякие нескончаемые видения зловещего рока, смерти, самоубийства, не следует удивляться тому, что именно вода для стольких душ стала по преимуществу меланхолической стихией. Словом, пользуясь выражением Гюйсманса, вода – стихия меланхолизирующая. Меланхолизирующая (т. е. вызывающая грусть) вода властвует над целыми произведениями, как, например, у Роденбаха и По. Меланхолия Эдгара По происходит не от мимолетности счастья, не от пламенной страсти, которую сожгла жизнь. Она буквально происходит от пропитывающего собою всё несчастья. Грусть его поистине субстанциальна. «Моя душа, – как-то написал он, – была застывшею волной». Ламартин также понимал, что во всех его несчастьях вода была страдающей[217] стихией. Когда он жил прямо у Женевского озера, а брызги и пена долетали до его окна, он писал: «Я никогда так хорошо не понимал шепота, жалоб, ярости, мучений, стенаний и волнений вод, как в те дни, проведенные в полном одиночестве в монотонном обществе озера. Я написал бы поэму вод, не опустив в ней ни единой мелочи»[218]. Похоже, что эта поэма была бы элегией. В другом месте Ламартин писал: «Вода – стихия печальная. На реках Вавилонских седохом и плакахом[219]. Почему? Потому, что вода плачет со всеми». Когда в сердце печаль, вся вода мира преображается в слезы: «Я погрузил свою чашу из позолоченного серебра в клокочущий источник: она до краев наполнилась слезами»[220].
Несомненно, когда нужно объяснить, почему вода печальна, то первым делом – и тысячу раз – в голову приходит образ слез. Но этого сопоставления явно недостаточно, и нам хотелось бы проявить еще некоторое упорство, чтобы в конце концов отыскать более глубокие основания того, что субстанция воды отмечена знаком подлинного горя.
В ней присутствует смерть. До сих пор мы вспоминали преимущественно образы смерти как последнего путешествия. Ведь вода уносит вдаль, вода течет, подобно дням. Но нами овладевает и совершенно иная греза, греза, которая учит нас растворению всего нашего существа в тотальном рассеивании. Каждой стихии присуще свое состояние распада: земля обращается в собственный прах, огонь – в собственный дым. Вода способствует наиболее полному распаду[221].