Шрифт:
Закладка:
Экая хитрость бывшего вашбродия! Пусть все свершится не в его присутствие. Он оставил своего личного «наблюдателя» – хорунжего Лебедя.
Но ведь Ивана-то нет?!
Может, проглядел?
Арестованных выстраивали по четыре человека, в четырех шагах ряд от ряда.
Ряды чехословацких легионеров щетинились штыками.
Солдаты и пешие казаки занимали вторую линию охраны.
Начинало светать.
Ной шел вблизи колонны, ведя в поводу Вельзевула, заглядывая в лица арестантов.
Обходя колонну с другой стороны, увидел в четвертом ряду крайнего Боровикова.
– А! Хорунжий! – узнал Боровиков. – Не опоздал на базар с мукою?
– Поспел.
– Па-анятно! Про лопату не забудь.
– Про какую лопату?
– Сссволочь желтолампасная! – ударил, как булыжником, Боровиков, в упор расстреливая взглядом хорунжего.
– Кто обозвал сволочью хорунжего? – взвинтил голос есаул Потылицын: он объезжал колонну на вороном коне, а на руке – плеть треххвосткая с свинцушками.
Ной, не ответив есаулу, пошел дальше. Но есаул таки рванул плетью Боровикова, приговаривая:
– Эт-то тебе задаток, комиссар! Зад-даток! Полный расчет получишь в ближайшем будущем. Миллионами, гад! Бриллиантами, па-адлюга!
Стиснув кулаки, едва сдерживаясь, Ной остановился, помотал головой, глянув в ряд, и – оторопел: Селестина Ивановна Грива! Как он ее не видел, когда выводили с лихтера! Узнал до ужаса расширенные, округло-черные глаза – немигающие, полные до краев дегтярно-черной ненависти и презрения. Такой взгляд бывает только у жертвы в тот миг, когда убийца занес кинжал, но еще не вонзил в грудь. «Господи, помилуй!» – обожгло Ноя; но он не отвел глаз от Селестины. Она стояла крайней в ряду, а за нею полная, простоволосая женщина в тужурке. Селестина была в той же гимнастерке защитного цвета, и золотистая кашемировая шаль, кутая плечи, свисала вниз. Ни хромовой тужурки, ни фуражки и ремня! Воители Дальчевского, наверное, ободрали ее, как и всех арестованных, оставив то, что было на ней, да чемодан, который она держала в руке. Увидев Ноя, она отвернулась к толстой женщине в тужурке, проговорив:
– Боже мой, с какими бандитами мы, Клава, встречались в жизни и не подозревали о их подлейшем содержании!
– Тихо, Сенечка. Казак рядом. И без того всех избили – еще изрубят шашками.
– Пусть рубят, гады! Им за все отомстится сторицею! – нарочито громко сказала Селестина.
Брата Ивана в колонне не было.
VIII
Все пили вино, но не все пьянели.
Пан Юзеф нервно расхаживал по номеру, порываясь все время куда-то идти. Но пани Марина и Дуня цепко удерживали его и снова сажали за стол.
– Пейте, пан Юзеф, пейте! – требовал порядочно захмелевший поручик Ухоздвигов. – Пейте, и забудем все, что сегодня было! В этом бардаке надо учиться все забывать. Иначе не проживешь. Не-ет, не проживешь!.. Так чем, вы говорите, занимаетесь теперь, пан профессор?
– Я изучаю типы ссыльных и каторжных Енисейской губернии. Готовлю очерки о Восточной Сибири. За семь лет у меня скопились такие потрясающие материалы. Вот только цензура…
– Ха-ха-ха-ха! Цензура! Если бы только цензура?! Это – преисподняя дьявола, не государство! Не-ет! Тюрьмы и плети, расстрелы и пытки! Не-э-э государство! Пишите, пан профессор, свои очерки хоть до самой смерти. Я тоже когда-то писал труды по горному делу… Будь оно все проклято! Теперь я хочу только выпить.
Ухоздвигов налил полный фужер коньяку и выпил залпом. Он хотел опьянеть, чтобы ничего не помнить и не чувствовать ноющей боли в плечах и спине от казачьих плетей и офицерских кулаков и еще большей боли, сжимающей сердце.
– Ко всем чертям! – ударил кулаком по столу Ухоздвигов.
– Гавря! Ты совсем сдурел. Перестань лакать коньяк такими дозами. Что подумают гости?! Ради бога, Гавря!
– «Я верил вам в минуты счастья, при встрече были вы со-о мно-оо-й…» – вдруг затянул романс Ухоздвигов.
– Гавря! Прекрати!
– «Измеен-аа счастие вен-ча-а-а-ет…» – ревел все громче Ухоздвигов.
– Я прошу тебя, Гавря! Умоляю. Перестань орать эту волчью песню. Или я разревусь. На, закури! – И Дуня трясущимися руками сунула в зубы Ухоздвигову папиросу. – Пани Марина, пан Юзеф, простите его. Не оставляйте меня одну! Я с ума сойду с ним здесь.
«Как одиноко! Как страшно одиноко! – думал пан Стромский, расхаживая по комнате и не находя себе места. – Всем страшно, и не с кем даже поговорить!» Разве мог он, пан Стромский, открыть этому пьяненькому хлюплому поручику, такому жалкому интеллигенту с разбитой физиономией, что его жена Евгения, быть может, умирает сейчас среди арестантов, плененных полковником Дальчевским. Как в жизни все у него перемешалось, перевернулось! Разве думал он, что все так обернется, когда женился на русской учительнице Евгении Катышевой, которая оказалась членом РСДРП, большевичкой. Не минуло и двух лет их супружеской жизни, как Евгения была схвачена на подпольной сходке в Варшаве и сослана в Енисейскую губернию, в Канский уезд. А еще через год и сам пан Юзеф с сестрой Мариной были арестованы и определены в ту же «благословенную» каторжно-ссыльную губернию, но не в Канский уезд, а в Туруханск – поближе к белым медведям, так что пан Юзеф мог теперь действительно изучать курс истории окраинной губернии Восточной России сколько ему угодно.
После Октябрьского переворота Евгения Стромская вошла в состав губернского Совета и работала среди польских легионеров, создавая батальон интернационалистов. А когда Советы в Красноярске оказались раздавленными, Евгения, как ее ни уговаривал муж, бежала с красными на одном из пароходов флотилии. А всех захваченных в Туруханске сегодня доставили в Красноярск, но еще не выгрузили с какого-то лихтера. Каково же теперь ему, пану Стромскому? И почему не идет Никифор? Он же обещал все разузнать?!
Настенные часы отбили половину четвертого, когда в коридоре послышались чьи-то шаги.
– Юзеф, это к нам! – сказала Марина и кинулась к двери.
– Мы оставляем вас, пани Евдокия. Очень благодарны. Спокойной ночи. Уже светает.
И вот они снова вдвоем – Дуня и Гавриил Иннокентьевич. Не близкие и не далекие. Сожители на грешной земле.
Ухоздвигов уткнулся лбом в сложенные на столе руки и мгновенно уснул – отключился.
Дуня отодвинула от него тарелки, убрала бутылку. Ей было не до сна! Нервное возбуждение спало, но теперь ее стало морозить.
В дверь кто-то постучался. Вернулась пани Марина.
– О пани Евдокия! Вы не знаете, что происходит на пристани! Наш знакомый был там. Видел, как гнали арестованных с баржи на берег и били, били – казаки, солдаты! Плетями, ружьями!.. Это что-то невероятное, страшное, жуткое! Их сейчас гонят по нашей улице. Разрешите нам с Юзефом посмотреть с балкона. О матка боска!
– Зовите, зовите его скорей!
Стромский с Мариной выбежали на балкон.
– Гонят! – раздался голос Стромского.
– Боженька! Гавря! Гавря! Проснись!
– Ну, что такое?
– Гонят!
– Кого гонят?
– Арестованных гонят!
– А! Пусть гонят всех в преисподнюю! – И тут же рухнул на пол вместе со стулом.
Дуня выскочила на балкон. В улице трое конных казаков, а в отдалении, по Благовещенской – арестованные.
– Эй, вы! Убирайтесь с балкона! – раздался окрик с улицы.
Стромский с Мариной спрятались за балконную дверь.
– Эй, ты! Слышишь?!
– Я у себя дома, где хочу, там и стою.
– А пулю заглотнуть не хочешь?
Казак снял карабин.
– Стреляй, гад, – вскипела Дуня, но Марина и Стромский втащили ее в номер.
Стромский стоял у балконной двери, сосредоточенно накручивая длинный ус. Ухоздвигов валялся на полу. Свет лампы тускнел – розовело небо.
Солнце еще не выкатилось из-за горизонта. В предрассветном мареве белым айсбергом возвышался на площади огромный собор, светясь золотыми тыквами куполов с узорчатыми крестами.
Черная толпа арестантов приближалась. Послышался цокот подков по мостовой, фырканье коней.
Дуня подскочила к Гавре, чтобы поднять его.
– Гавря! Гавря! Да проснись же ты, ради бога!
– Пани Евдокия, не тревожьте его, не тревожьте. Давайте положим его на диван, – сказал Стромский. – И пусть он спит.
Втроем