Шрифт:
Закладка:
* * *
— Нет, я не допущу! — надрывался Лагиш, стуча кулаком по столу. — Довольно! Я покажу им, что такое — твердая власть. Они узнают меня! Никаких послаблений, никаких уступок! Если они не оставят своих инсинуаций — я заткну им глотки силой… Вы находите мою позицию неправильной? Вы полагаете, что я действую вразрез с директивами левого блока? Что я позволил себе сепаратное выступление? А я вам говорю, что это вздор! Да, вздор! Мои действия вполне координированы с тактикой блока. И в свое время партия убедится в этом, когда я дам свои объяснения. Она меня поддержит! Я в окружении, господа! Меня травят со всех сторон. В стране царит анархия! Безответственные элементы науськивают наименее сознательную часть пролетариата и мешают планомерной работе…
Лагиш встал и прошелся по комнате. Он щурился, как всегда в минуты волнения. Лицо его было зеленовато-бледным, правую руку он заложил за борт пиджака. Его все больше охватывала истерическая восторженность. Он чувствовал себя мучеником идеи, Савонаролой, сжигаемым на костре. Голос его пронзительно взвизгивал.
— Меня вынуждают быть жестоким! И я буду жестоким во имя справедливости. Я требую к себе доверия у партии, пославшей меня на такое тяжелое дело. И я получу это доверие или перестану жить!
Начальник полиции пододвинул ему кресло. Члены кабинета привстали.
Момент был поистине исторический.
Трагический ореол осенял чело премьер-министра.
* * *
Ванбиккер сидел у себя в кабинете на улице Лафит с сигарой в зубах и дирижировал. Здесь, в сафьяновом кресле, билось сердце Центральной биржи. От него по венам, по звенящим кровеносным сосудам — телефонным проводам — стремительно неслась во все концы живая кровь, руководящие директивы; отсюда поддерживалась уверенность в неизменности политики Лагиша, подкрепляемая слухами о волнениях в колониях. Тысячи рук собирали акции колониальных трестов, падающих все ниже, подобно невесомым хлопьям снега. Доллар торжествующе царил над всем. Ванбиккер, главный директор органа национального блока «Благо народа», вершил свое патриотическое дело. Через три дня курс должен был быть изменен — не раньше.
M-lle Эсфирь Ванбиккер понимала свой патриотический долг несколько иначе. Она отнюдь не интересовалась экономикой. Она признавала лишь чистую политику. Ла-гиш поскользнулся, — его нужно было добить. Эсфирь не признавала компромиссов. Сидя за несколько комнат от отца, в своем будуаре — она писала громовую статью, где без обиняков требовала военной диктатуры.
Лейтенант Самойлов старательно переписывал ее вдохновения на машинке.
Внезапно m-lle доложили, что ее просит принять генерал Бурдон. Она отложила перо в сторону.
— Просите.
Генерал вошел своей бодрой элегантной походкой стареющего красавца, подняв плечи, несмотря на то, что на них не блестели пышные эполеты, но плотно облегало их тонкое черное сукно строгой визитки.
— Я сегодня всюду невпопад, — сказал он, скаля на диво сохранившиеся зубы. — К папа вашему меня не пустили, вам я тоже, кажется, помешал.
— Ничуть, мой генерал, я рада видеть вас. Вы мне расскажите все новости.
— Если только они мне известны. Со вчерашнего дня мы живем, как во сне. Отовсюду нас ждут неожиданности. Добрый день, лейтенант! Вы счастливы, что можете наблюдать все происходящее со стороны. Но нас, французов, — это коробит, уверяю вас. Видишь, как все трещит по швам, и с горечью ощущаешь свое бессилие.
— Но что же предпринимает правительство, мой генерал?
— Оно в прострации. Левый блок раскололся. В Палате требуют отставки Лагиша и смены кабинета. Но тут выступил Дюкане. Он, как всегда, начал издалека, но, делая петли, повел к намеченной цели. Заявив о том, что, отнюдь не солидаризируясь с общей программой Лагиша, он тем не менее находит, что в настоящее время только этот последний может стоять во главе правительства как представитель той группы, которая в свое время представляла оппозицию! «Народ должен знать, что его интересы соблюдены». В конечном итоге после трехчасовой речи Дюкане расколовшийся левый блок пополнился голосами всего Национального блока, что и требовалось доказать. И вы можете меня поздравить с новым назначением.
— Каким?
— Я назначен товарищем министра колоний с полномочиями… Генерал скромно опустил седеющую голову. — Впрочем, это пока еще не подлежит огласке.
— Поздравляю вас, ваше превосходительство. Я рада за вас. Но все же мне хотелось бы окончательно раздавить Лагиша…
Эсфирь не докончила фразы. Под окнами раскатился тысячеголосый гул.
— И видеть вас, генерал, неограниченным диктатором над этой чернью… — продолжала m-lle Ванбиккер, подходя к окну и указывая на льющийся под нею людской поток.
Все трое — Эсфирь, генерал Бурдон и лейтенант Самойлов — склонились перед окнами, за которыми кипело, бурлило, пенилось, то приливая, то отливая, человеческое море. Над ним рвался ветром в клочья, взбухал, ширился «Интернационал», взвизгивала «Карманьола».
Это шли рабочие электрических станций, центрального гаража, типографий, металлисты.
На одном из плакатов, задержавшихся у самых окон, Эсфирь прочла:
ТОВАРИЩИ! СОЦИАЛИСТЫ-ПРЕДАТЕЛИ РАСКРЫЛИ СВОИ КАРТЫ! СЕГОДНЯ ОНИ ОТКРЫТО ВСТУПИЛИ В СОЮЗ С БУРЖУАЗИЕЙ ПРОТИВ ПРОЛЕТАРИАТА.
— Их можно было бы обстрелять с Монмартра в два счета, — заметил генерал.
— И я бы это сделала на вашем месте, — отвечала Эсфирь.
Но неожиданно Самойлов, стоявший у другого окна, вскрикнул:
— Смотрите, смотрите — это Коростылев!
— Кто?
— Коростылев! Эмигрант… Тот, что в Марселе.
— Не может быть!
— Да вот же! Уверяю вас. У самого плаката. Вот его поднимают… Он машет рукой. Видите? Он что-то говорит… Я узнал его по затылку…
— Он?
Эсфирь раскрыла еще шире и без того выпуклые свои глаза. Она негодовала. Она готова была избить Самойлова за то, что он позволил себе разрушить ее остроумную гипотезу о героическом монархисте.
— Коростылев с этой чернью? Не поверю!
Сухой, перхотный винтовочный треск поставил точку ее возмущению.
— Бегут! — петушьим голосом завопил генерал, от волненья готовый выкинуться на улицу. — Бегут! Посмотрите, как побежали эти канальи! А ну, еще раз! Еще раз! Да что же они замолчали, мерзавцы?
С генерала слиняла его штатская элегантность — на плечах грозно заершились эполеты.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ — ОБЩЕСТВЕННОЕ МНЕНИЕ
Париж грохотал, взвизгивал, горланил песни, вздувал облака каменноугольной пыли, бродил, как добрый старый сидр, вот-вот готовый с треском выбить из горла, ставшего слишком узким, негодную пробку. Организованные рабочие не приняли провокационного вызова и после неожиданной паники мирно разошлись по домам.