Шрифт:
Закладка:
Я выслушал злобные замечания камергера и уже под вечер вышел в город. Я хотел собственными глазами видеть останки того, кого ещё вчера видел живым и получил от него благословение.
Вся Сенаторская улица была полна толпящегося люду, двор набит, до дворца всё-таки дотянуться не было возможности. Мещане, челядь, толпа стояли и смеялась – их выкрики сжимали мне сердце, почти все покойника именовали предателем и смерть его приписывали страху наказания. Поскольку ходили также слухи, что примас ушёл, что скрылся в подземельях под дворцом, все обязательно хотели видеть умершего, дабы убедиться, что действительно он, а ни кто другой, покоится на катафалке. Многие не верили в смерть, называя её комедией.
Слушая эти неловкие допущения и шутки, всегда поражающие рядом с величием смерти, молча и я стал пробиваться к комнате внизу, в которой примас покоился несколько часов. Удалось мне это с величайшим трудом, и только благодаря мундиру, который надел, сумел войти во дворец. Слева от двери обширная комната была вся обита чёрным сукном. В ней покоились останки понтификально убранного первосвященника, с заслонённым зелёной китайкой лицом.
Именно это обстоятельство было поводом, что одни не верили, что это действительно был примас, а другие допускали, что лицо от яда должно было быть изменившемся и поэтому его пришлось заслонить. Огромные серебряные подсвечники окружали катафалк, а несколько духовных неустанно пели вигилии. Толпа проплывала вокруг катафалка, скорей любопытствуемая, чем набожная, разгорячённая, чем проникнутая сочувствием. Шептали и усмехались…
Уже у двери, когда я хотел выйти обратно, я неожиданно встретил Юту, которую сопровождала мать. Обе меня заметили. Юта улыбнулась. Ваверская поздоровалась, я стоял как вкопанный. С ними шёл, руками для них прокладывая дорогу, молодой парень, достаточно приличный, обычных черт, явно довольный собою, в котором я узнал наречённого. Он был одет так, как в то время одевались более видные ремесленники и мещане, в польскую чамарку, и совсем неплохо выглядел. Мой взгляд, который на нём любопытно остановился, на лице Юты вызвал румянец, а потом бледность и замешательство.
Если бы они были одни, может, я бы осмелился в этой давке сопровождать их до дома – но во мне теперь не нуждались. Поэтому, посмотрев издалека на бедную девушку, я вышел в дворцовый двор.
Совсем неожиданно заступил мне здесь дорогу тот неприятный, узнанный у Манькевичей, очень для меня подозрительный пан Дрогомирский, который без церемонии взял меня под руку.
– Дорогой поручик! – воскликнул он. – Так давно вас не видел. Но что за диво… Вы времени не теряете.
Я вопросительно посмотрел на него.
– Вы думаете, что мы… то есть я, что я ничего не знаю! Ха! Ха! – сказал он спешно. – Но я о каждом шаге вашем… Мне вас очень жаль, что с этой ладной мещаночкой не удалось, – прибавил он.
– С какой? – прервал я его, возмущенный.
– Но к чему от меня, друга семьи, эти секреты? Юта и ладная, и хорошо образована, и каменичка, и вроде бы капиталик. Для вас, шляхты, это всё вместе, может, не много значит… а ну… всегда неплохой кусок. Тем временем, пане поручик, простой кожевенник берёт из-под носа.
Я начал ему прекословить, смеялся.
– И это я знал, – сказал он, – и иные вещи знаю. Вы кровный воеводы Неселовского?
Я очень удивился.
– И что же? – спросил я холодно.
– Ничего, воевода – патриот добрый, но всегда это патриций. А знаете что, пане поручик, – сказал он тихо, постоянно ведя меня за собой, хотя я не знал сам, куда шёл, – времена патрициев и их правление миновали! Напрасно бы хотеть восстановить то, что пережили. Свет проникает среди людей, мещан, даже холопов, люди поняли, что равны, и что один лучше другого настолько, насколько больше знает и умеет… поэтому не вернуть уже ваши шляхетские века.
Они могли только до тех пор удержаться, пока вы школы для нас и для народа закрывали и осуждали нас на темноту и глупость. Не скоро мы выучим, сколько нужно, много мух настреляем, как самоучки и студенты, но конец концов… когда раз лучик упал на голову, когда таинственные силы открыты, это только вопрос времени.
Я нехорошо понимал Дрогомирского, но с интересом его слушал.
– Вы были когда-нибудь в нашем клубе? – спросил он.
Я, действительно, что-то слышал о том созданном по французскому образцу в Варшаве клубе, который обычно народ клопом называл, но я им никогда не интересовался. Говорили нам, что там явно и потихоньку ксендз Майер руководил. Приписывали даже членам клуба то июньское возмущение, которое вызвало гнев у Костюшки и напугало спокойных людей.
– Вы не были в клопе? – подхватил, услышав мой отрицательный ответ, Дрогомирский. – А то, может, интересуетесь.
Я колебался.
– Я готов вас проводить, если хотите? – усмехаясь, говорил мой проводник. – Есть это, несомненно, только колыбелька, в которой больше слышно детского крика, чем рассудительной речи… но это signatemporis… Пойдём!
Я ещё мешкал, Дрогомирский, смеясь, взял меня под руку.
– Не съедят тебя, – сказал он, – а теперь, после взятия Конопки, Петровского, Дебовского, не такие из них уже смельчаки, как бывало. Стоит послушать… Вступить!
Клуб, в который меня привёл этот интересный человек, находился на Вербовой улице.
Через тёмные ворота мы вошли во двор дома, в тыльной части которого большая зала внизу с предсенью была обычным местом собрания самых горячих революционеров.
Несколько масляных лампочек, коптящих при стенах, слабо освещали… Сидя за поставленными по бокам столами некоторые пили пиво и вино.
В глубине на стене между двумя лампами я заметил нарисованного орла, на котором заместо короны была фригийская шапка свободы, а по кругу написано: «Свобода, равенство, независимость».
Маленький портретик Костюшки, каких тогда расходилось тысячи, изображающий его с саблей в руке, с надписью: «Позвольте мне ещё раз умереть за родину», висел в рамке под орлом.
Когда мы вошли, никто нас не спросил, не знаю, увидел ли кто, такой оживлённый был разговор. Мы услышали насмешки над Бухолтром, прусским послом, который недавно получил паспорт; его вынудили под конвоем покинуть Варшаву, опечатав его бумаги и канцелярию, которые старательно перед этим были обысканы.
Другие рассказывали о примасе и его внезапной смерти, ручаясь, что останки, лежащие на смертном одре не были его, а сам он ускользнул в Англию. Иные занимались королём, клянясь, что ему из города двинуться не дадут.
С