Шрифт:
Закладка:
Уже в 1954 г. «Оттепель» Ильи Эренбурга и пьеса такого искренне преданного идеям коммунизма турецкого поэта-эмигранта Назыма Хикмета «А был ли Иван Иванович?» вызвали восторг и большие ожидания у интеллигенции, но пьеса была запрещена через пять спектаклей. Мне посчастливилось увидеть ее. Это была сатира на раболепствующее перед некой мистической силой — «Иваном Ивановичем», а где-то в высях парил «Иван Васильевич», за которым угадывался грозный облик Сталина — советское общество. Увы, Иван Иванович еще жил. Запрещение спектакля как раз и свидетельствовало об этом.
И все же процесс духовного раскрепощения начался. Был он очень непрост, скорее очень сложен, многообразен и противоречив. Нам начали говорить, не спеша, по частям, выверенными аптекарскими дозами крупицы правды о тяжелом положении, в котором оказались наш народ и государство в годы диктатуры Сталина. В то время он еще числился великим, его произведения продолжали печатать, и на них продолжали ссылаться авторы в своих книгах. Но уже не было прежнего энтузиазма, сдобренного изрядной долей карьеризма. Бездонная трясина страха начала как бы сжиматься, уменьшаться и будто отступать. И все же страх, хотя и отступал, но совсем не исчезал. Он гнездился где-то в глубинах подсознания, готовый снова вползти или выползти.
Как-то я увидел одну японскую игрушку — какое-то механическое, отвратительное, мохнатое, липкое и пищащее чудище, и мне показалось, что это и есть страх. И я с отвращением отбросил от себя это гнусное порождение человеческой фантазии...
Но будущее было, наконец-то, в наших собственных руках, вернее, почти в наших руках, сумеем ли мы правильно распорядиться им? Еще одно усилие, еще одно... Теперь многое зависело от нас самих. От нас зависело наше духовное освобождение, демократизация наших устоев (а их, оказывается, нельзя было демократизировать), будущее — наше собственное, наших детей и грядущих далеких поколений.
Разброд и колебания в верхах, еще вынужденных идти на некоторую либерализацию режима, мог и должен был быть использован для быстрых и необратимых решений. Но для этого нужно было не демократизировать устои, а изменить их! Однако новое руководство было новым весьма относительно — то была прежняя сталинская когорта, обрюзгшая и ошалевшая от вкуса власти. Вместе со своим вождем соратники Сталина, как они себя гордо именовали, несли ответственность за все, что случилось в эти десятилетия. Но отвечать почему-то никому не хотелось. Было проще и удобнее валить все на Сталина да на Берию. Впрочем, оба это вполне заслужили. Важнее было другое — кто же из нового руководства не боится ответственности, кто из них готов на деле порвать с прошлым, пойти на быструю демократизацию жизни государства и общества и не только «сверху», но при поддержке «снизу», благо Конституция СССР открывала для таких перемен достаточные возможности. Вопрос стоял так: сумеем ли мы жить хотя бы в условиях элементарной законности, формально зафиксированной в Конституции. Достаточно ли отменить наиболее дикие, варварские законы вроде, скажем, об уголовной ответственности членов семей «изменников родины», о запрещении браков с иностранцами, отбрасывавших нас к XVI веку? Ведь за исключением короткого периода советской истории, между окончанием гражданской войны и началом коллективизации, т. е. всего 7-8 лет (!), народ жил в условиях чрезвычайных законов. Но это и было обычное и привычное состояние жизни в Советском Союзе. Даже введение Конституции 1936 года, с одной стороны, более демократичной, но, с другой, лишавшей рабочий класс его политических привилегий, не изменило положения. Вслед за Конституцией на народ посыпались такие репрессии, от которых мы и теперь еще не можем прийти в себя. Многое зависело от того, насколько прочно привязаны мы к конформистскому нашему прошлому, есть ли в нас желание начать жить по-другому. И, наконец, во что мы верим, остались ли у нас хоть какие-нибудь идеалы или все смыто Кровавой Рекой...
Но повседневная жизнь вынуждала людей думать не столько о преобразовании общества, а о жилищах, одежде, о работе. И мне приходилось думать о том же. В 1953-1954 годах я основательно переделал рукопись, расширил и дополнил ее новыми документами. Сама атмосфера для исследовательской работы изменилась к лучшему, и хотя цензура, чуть смягченная новыми указаниями, делала свое дело, а избавиться от самоцензуры, которая прочно окопалась внутри нашего подсознания, мы еще просто не успели, какие-то необратимые изменения в нашем подходе к пониманию сущности нашего общества и государства уже произошли, и мы знали это, хотя по привычке и на всякий случай скрывали это от самих себя.
Весной 1954 года меня пригласил к себе новый заместитель директора Института Л. С. Гапоненко, до того работавший инструктором отдела науки ЦК КПСС, и поинтересовался, когда я сдам рукопись в издательство. Рукопись была к тому времени готова. В июне того же года издательство возобновило свою работу над ней, и в марте 1955 года моя первая крупная работа «Политика английского империализма в Европе» (октябрь 1938 — сентябрь 1939 г.) вышла из печати. Критика как в Советском Союзе, так и за его пределами встретила книгу доброжелательно. По сравнению с тем, что уже было написано о предистории Второй мировой войны, был сделан некоторый шаг вперед. И все же эта первая моя книга отдавала значительную дань ортодоксальному пониманию и толкованию событий. Ученый совет Института истории выдвинул монографию на премию Президиума Академии наук. Премии моя монография не получила: она была присуждена академику М. В. Нечкиной за ее блестящую работу о декабристах. Все же я испытал чувство удовлетворения. Книга была посвящена памяти моего старшего брата Владимира, погибшего на Курской дуге в