Шрифт:
Закладка:
тогда я каждый раз останавливался перед вокзальной дверью, еще раз оборачивался, чтобы оглядеть всю площадь до того места, где асфальтированная улица поднимается на крутизну моста и виднеется купол церкви за ним,
пока я не толкал ногой вертушку двери и не направлялся скорым шагом к стойке.
Ничего этого я уже не вижу. Я уехал в другую часть города. Я не вижу и пивных погребков, которые начинались прямо в боковых улочках; было их семь или восемь подряд, этих погребков, где кучера пили свой утренний кофе, кюммель или водку, сначала две обычные рюмочки, потом три двойные. Ничего этого я не вижу. Я ведь начал другую жизнь, моя профессия не допускает ничего такого, обязывает меня носить костюмы, сшитые на заказ, утром пить чай с овсяными хлопьями, курить сигарету и по вечерам открывать бутылку красного вина. Так все говорят, и это правда. И было бы неправдой, если бы я сказал, что хочу вернуть ушедшее время, с вокзалом, туманом и такси, мальчиком и третьим от угла погребком, где хозяина звали Эрих и где меня считали самым метким стрелком.
Был там Отто Клеммер, кровельщик, Брюккенштрассе, 10. «Знаешь мою собаку? Говорю тебе, это полярный медведь!» И вот заходила собака, шпиц, раздобревший от старости и посланный отыскать хозяина, чтобы привести его домой. Отто видел меня потом в Копенгагене, в Вильгельмсхафене и в других местах.
«А теперь ты прежним делом не занимаешься? Послушай, если ты снова задумаешь номер, можешь рассчитывать на меня. Я буду у тебя подручным или кем-нибудь еще».
А хозяин думал, что я служу в газете.
Вот тогда и появилась Елена как-то вечером, в брюках и с длинными волосами, и два мальчика в качество свиты, оба искусствоведы, и завязала дружбу с хозяйским котом, и пила много шнапса, и говорила всегда полуфразами, и мальчики слушали и в туалете считали, хватит ли денег уплатить; и эти трое приходили снова и снова. И когда Эрих стал заводить свои музыкальные часы, стоявшие на изразцовой печурке, а все замолчали, опершись локтями на стол, тут мы с Еленой улыбнулись друг другу растроганно, бывает такая растроганность в легком подпитии, улыбнулись, как в школе за спиной учителя.
А потом мы иногда перебирались в другой погребок, на ту сторону улицы, всей гурьбой, и оба мальчика с нами. И Елена пела, голос у нее был на редкость паршивый, но она и бровью не повела, когда мы стали над ней хохотать.
А теперь я даже не знаю, когда все это кончилось. Просто все прошло. Сначала не стало наших резчиков, которые где-то недалеко латали какое-то историческое здание. Потом исчез Отто Клеммер. Хозяина положили в больницу. Племянник его, мясник, принял от него заведение и повел дело куда успешнее, чем Эрих: то есть доход вырос, и сразу все кончилось.
Елена — ну да, я слыхал, она по-прежнему там бывает с другими мальчиками, теперь с тремя. Мне не хочется снова все это увидеть. Может быть, только площадь перед вокзалом. И сейчас мне вспоминается, что там был пес, довольно большой и черный, я совсем про это забыл, и каждое утро, когда я проходил мимо, он все притворялся, что залает, и коротко, хрипло прокашливался и смотрел на меня серьезно и злобно, а я на ходу трепал его по морде, и он вилял хвостом.
Хозяин, наверно, умер. Елена? Ничего о ней не знаю. И если бы даже захотел узнать, все равно уже слишком поздно.
Перевод Г. Ратгауза.
ПЬЕСА
Альберт Эрих Кнолле.
Это только имя. Такого человека нет. Давайте его придумаем.
Давайте скажем: у него есть руки, ноги, туловище и все прочие органы. Таким же образом посадим ему на плечи голову и нарисуем нос и рот.
А теперь оденем его в серый костюм и черные башмаки и вложим ему в руки шляпу. Пусть он ходит, как живой.
Вот он идет. Ну, что еще можно о нем сказать?
Походка у него подпрыгивающая.
Нет, он не хромает, просто шаги у него то короче, то длиннее. Может быть, оттого, что он задумался.
Этот человек в один прекрасный день уходит из своей семьи, чтобы написать пьесу для театра, и возвращается снова, ничего не написав.
Что за пьесу он задумал и почему ее не написал?
Пьеса должна была называться «Авария». Пьеса об одном заводе. Критическая пьеса.
И наш друг Кнолле дал себя убедить в том, что его критика имеет разрушительный характер.
Итак, Кнолле: без пьесы и в раздумьях. В тени деревьев, которые мы нарочно для него придумали только что, такие деревья с темно-зеленой листвой и кругло подстриженной кроной.
Давайте с ним заговорим и первым делом скажем:
— Добрый день, господин Кнолле.
А потом мы скажем:
— Как вам живется, господин Кнолле?
И наконец:
— Ну ответьте же что-нибудь.
Теперь Кнолле открыл рот.
— Моя пьеса, — говорит он.
Тут мы узнаем все, что нам с вами уже известно.
Кнолле продолжает:
— Знаете, я очень одинок.
Мы с ним не согласны. У Кнолле есть работа, он служит в издательстве. У него есть семья, с которой он ест, спит, музицирует, и друзья, с которыми он пьет. Пусть он объяснит, что он имеет в виду.
Тогда он начинает опять про свою пьесу. Он говорит:
— Я понял, что моя критика имеет разрушительный характер. Что же мне теперь делать?
— Да ничего.
— А как же быть с пьесой?
— Писать дальше.
— Но ведь я понял.
— Все-таки попробуйте.
Кнолле говорит:
— Да.
Он снова уходит из семьи, пишет, начинает уже третий акт, идет в театр и отдает свою пьесу.
Через две недели ведающий репертуаром некий доктор философии фон Пешке говорит ему, что пьеса весьма выразительна и художественно изобразительна, но отличается «идейной незрелостью».
Он же любит зрелость.
Тут мы пришли к тому же, с чего начали, но продвинулись все-таки дальше, до третьего акта. И мы велим Кнолле закончить пьесу.
Теперь пьеса готова и называется «Никаких аварий!». Кнолле осознал свои ошибки и придал своей критике глубоко созидательный характер.
Явление или событие, казалось бы, достойное критики, оказалось положительным по своей сути. Герой заблуждался. Его заблуждение подробно разъясняется, истина торжествует.
Такие пьесы ставят. Актеры выдерживают их до конца. И Кнолле весь вечер сидит в театре, а семья его осталась дома.