Шрифт:
Закладка:
Неважно, кто идёт к селу, сама вражина или какая из её дочерей. Отступать нельзя, иначе не жить никому.
С плачем и воем голая толпа двигалась навстречу идущей.
— Матушка Микеша, заступись! Щуры, пращуры — заслоните!
Случись малая туга, селянин лоб крестит, просит помощи Иисуса. А в неизбывной большой беде вспоминает о своих корнях и из самого сердца восплачет: Боженька милая, Микеша, родная — помоги!
Мокошь — богиня суровая, одного человека ей не жаль. Её дума обо всём народе. И, слыша общий вопль — помогает, но только тем, кто приходит себе на выручку сам.
С визгом, криком и причитаниями толпа налетела на лихую гостью. Удар ухвата сорвал саван, но под ним не оказалось плоти, лишь истекающая гноем невещественность. Такую не осадишь ни палкой, ни костылём. И помело, привыкшее к углям и золе, здесь бессильно. Только смиренная приспособа Мокоши — веретено может взять лихоманку. Недаром из всего бабьего обзаведения более оказывалось в руках веретён.
Отчаянная бабёнка Акулька первой подпрыгнула сзади и ткнула остриём. Лихоманка зашипела по-звериному, отмахнулась когтистой рукой. Акулька живо отпрыгнула, а ещё какая-то из баб кольнула со своего боку. Следом со всех сторон принялись наскакивать пряхи со своим изострённым инструментом.
Лихоманка шипела не живым змеиным шипом, а будто кто холодным квасом плеснул на перекаленную каменку. Только пар вздымался не по банному здоровый, а сущая отрава. Человеческими голосами кричали одни женщины, разноголосо и без заклятий. Хотя, и тут всё не просто. Когда женщина в ужасе кричит: «Ой, мамочки!» — ведь не одну родимую зовёт она, а всех матерей скопом.
Злыдня не падала, лишаясь ног, она истекала соплями, как истекает больной холерой или тифом, но до последнего продолжала отмахиваться когтистыми конечностями. Когти, хотя и короче веретена, но бьют беспощадней. И всё же, громада одолевала разбойницу. Точёные веретенца пронзали гнойную фигуру, и та оседала, превращаясь в кучу слизи, которая и растечься толком не могла, ибо земля не желала её принимать. Когда-то былинный богатырь ударом копья заставил землю поглотить поганую змеиную кровь. Сотня веретенных уколов посильней одного копья. Пара минут — и следа не осталось от пришелицы, и саван истаял клоком предутреннего тумана.
— Ну-ка ся, бабы, поссать сверху на поганскую могилу, чтобы лихоманка выползти не вздумала, — скомандовала одна из большух.
Так ли, нет — предание молчит, но никто возражать не стал, распалённые боем женщины нафурили такую лужу, что любая нежить захлебнётся. И лишь потом обнаружили, что одна из молодух лежит, сжавшись в комок, и чуть слышно постанывает.
— Маня, что с тобой? — кинулась к ней свекровь.
— Живот…
Пострадавшую мигом перевернули, старухи, понимающие в хворях, склонились над ней. Чуть ниже пупка в тело вонзился чётный, лоснящийся коготь.
— Матушки, вцепилась, окаянная!..
— Расступитеся! — потребовала девяностолетняя Аграфена. — Я возьмусь, мне уже всё одно не рожать.
Старуха поплевала себе на ладонь, корявыми пальцами ухватила коготь, мигом его вырвала и кинула в не успевшую впитаться лужу мочи. Последний раз визгнул потусторонний звук, коготь исчез, как не было.
— Ось и всё, — произнесла Аграфена, отирая руки о землю. — Извели заразу. Вставай, Маня. Жить будешь, а вот насчёт родин не скажу. Сама не знаю.
— Не-ет!.. — истошно, от самого нутра прорыдала Маша. — За что же такое? Лучше сразу в могилу, чем пустобрюхой жить!
Бабы потерянно молчали. А что скажешь, чем утешишь в таковом горе? Только на Красную играли Машину свадьбу, Панька да Манька — на всё село праздник. Семья жениха зажиточная, а золовок не было, дочери уже разлетелись кто куда. Так свекруха невесткой нахвалиться не могла и ждала внуковей. И вдруг такое несчастье: чёрный коготь ударил в самый живот, и, хотя молодку спасли, детей у неё точно не будет, можно не надеяться.
— Не убивайся ты, — попыталась успокоить какая-то из старух. — Может ещё попустят святые угодники. Дело твоё молодое, глядишь, найдётся тётушка, которая твоё проклятие на себя возьмёт.
— Это как? — спросила Прасковья, Машина свекровь.
— Если какая женщина, не старая, у которой ещё рубашечные идут, так что она понести может, а у неё детишек наношена полная горница: два, а то и три пятка, и больше ей не надо, то она может свою кровь отдать, а себе взять чужое бесплодие.
— Да где ж взять такую? Ни одна не согласится.
— Авось найдётся; мир большой. Ты, главное, не говори, что на тебе проклятие самой Мары. Просто — нерожалая. Такое, говорят, лечится.
— Бабоньки, идти надо-ть, — напомнила старшая. — Ночь коротка.
Пошли. Хотя и заговоры уже выпевали не так бойко, и веретёна несли с опаской, отставя в сторону. Мало ли, что с виду чистые, но опоганились о лихоманку, и кто знает, какая зараза к ним прилипла. Дома веретено полетит в печку, а из укладки появится запасное, какое всегда есть в женском хозяйстве.
Маша плелась позади всех. Живот тупо ныл, и не было в душе надежды. Всякая семья сильна детьми, и коли окажется женщина бесплодной, то никому она не нужна, и в первую очередь, себе самой. Даже Прасковья, вроде бы идёт рядом с невесткой, а всё-таки в стороне.
За такими похоронными мыслями Маня чуть не пропустила миг, когда среди женщин приключилось замешательство, и лишь крик: «Да вот же, идёт!» — заставил её оглянуться.
По узкой меже, разделявшей две полосы, засеянные озимой рожью, неторопливо двигалась ещё одна бледная фигура.
— Кого ж это несёт?
С каждым шагом видней становилась идущая: грузное, как оплывшее, тельце, толстенькие кривоватые ноги, непомерно большая голова с надутыми щеками и обвислыми губами. Всё в нескладёхе возмущало взгляд, но сама она ничуть не казалась озабоченной своим видом. Как и все собравшиеся была она совершенно голой и, широко лыбясь, поспешала навстречу собранию.
— Это же Лизавета, — баринова дочка! — узнал кто-то.
— Точно, она. Как её упустили в таком виде?
— Так бабья ночь, сторожа спят, вот она и сбежала.
— Но ведь она же девка, нельзя ей…
— Скажешь тоже… Она юрода, ей всё можно.
— Лизавета Романовна, ты к нам в помочь