Шрифт:
Закладка:
Притом же маменька моя правду говаривали: ничто так человеку не нужно, как здоровье; с ним можно все и много кушать; а кушая все, поддерживаешь свое здоровье. Пирог сделан для вмещения начинки, а начинка сдабривает пирог; так и человек с своим желудком. Науки же — настоящие «глисты»: изнурят и истощат человека, хоть брось.
Основавшися на таком ясном и справедливом заключении моей маменьки, женщины хотя и неученой, но с большим количеством здравого рассудка и потому видящей все вещи в настоящем виде, цвете и мере и сходно с моими понятиями, я всем моим рассуждениям произнес следующий результат: «тьфу» и, произнеся это маменькино любимое выражение, и, по примеру их, плюнув в самом деле, вступил "в синтаксис" с видом самодовольства.
Нас, синтаксистов, было большое число, и все однолетки. До прихода учителя я подружился со всеми до того, что некоторых приколотил и от других был взаимно поколочен. Для первого знакомства дела шли хорошо. Звон колокольчика возвестил приход учителя, и мы поспешили кое-как усесться. Имея от природы характер меланхоличный, то есть комплекцию кроткую, застенчивую, я не любил выставляться, а потому и сел далее всех, правда, и с намерением, что авось либо меня не заметят, а потому и не спросят.
Учитель открыл класс речью, прекрасно сложенною, и говорил очень чувствительно. О чем он говорил — я не понял, потому что и не старался понимать. К чему речь, написанную по правилам риторики, говорить перед готовящимися еще слушать только синтаксис? Пустые затеи! При всякой его остановке для перевода духа я, кивая головою, приговаривал тихо: "говори!"
Речь кончилась, и учитель каждому из нас заметил, что мы должны были назавтра выучить. С тем нас и распустили.
"Напрасно беспокоитеся, домине учитель! — рассуждал я, поспешая к трудолюбивой бабусе, с рассвета заботившейся о пирожках к завтраку нашему. — Учить вашего урока не буду и не буду". О, да и позавтракал же я в тот день знатно!..
Домине Галушкииский целый день не обратил ни малейшего внимания, твержу ли я свой урок и чем занимаюсь. А в силу того, я в книгу и не заглядывал, а целый день проиграл с соседними ребятишками в бабки, свайку и мяч.
Утром домине приступил прослушивать уроки панычей до выхода в школы. Как братья училися и как вели себя — я рассказывать в особенности не буду: я знаю себя только. Дошла очередь до моего урока. Я ни в зуб не знал ничего. И мог ли я что-нибудь выучить из урока, когда он был по-латыни? Домине же Галушкинский нас не учил буквам и складам латинским, а шагнул вперед по верхам, заставляя затверживать по слуху. Моего же урока даже никто и не прочел для меня, и потому из него я не знал ни словечка.
Домине инспектор принялся меня ужасно стыдить: напоминал мне шляхетское мое происхождение, знатность рода Халявских и в conclusio — так назвал он — запретил мне в тот день ходить в школу. "Стыдно-де и мне, что мой ученик на первый класс не исправен с уроком".
Я для приличия потупил голову, якобы устыдясь; а — ей богу! — по совести и чести говоря внутренно радовался, что не обязан итти в школу. Вот еще нужда мне до знаменитых Халявских, предков моих! Мне к ним дела нет, и они меня не знай. С чего я буду мучиться над проклятыми именительными и родительными? Что тут общего с заслуженною славою предков моих? Предки мои не знали этих пустяков, то и не взыщут, хоть домине инспектор тресни себе с досады, что потомок их презирает всю учебную галиматью. Так я размышлял, а бабуся, между тем, украшала стол пирожками, блинами, варениками… Ну, прелесть, заглядение!.. Как вдруг жестокосердный домине изрек приговор: "Домине Трушко не вытвердил урока, зато в класс не пойдет: а когда в класс не пойдет, — ergo, — не должен участвовать в завтраке".
Вообразите мое положение! Я был как громом поражен и, быв маменькиной комплекции, хотел сомлеть, но меня прорвало слезами… да какими?.. изобильными, горькими… Я ревел, кричал, вопил, но домине Галушкинский оставался непреклонен и с братьями моими сокрушил все предложенное им. Чем меньше оставалось прелестей на столе, тем сильнее я ревел, теряя всякую надежду позавтракать вкусно.
Наконец жестокий Галушкинский усилил скорбь мою, дав слезам моим превратный, обидный для меня толк. Он, уходя, сказал: "Утешительно видеть в вашице благородный гонор, заставляющий вас так страдать от стыда; но говорю вам, домине Трушко, что если и завтра не будете знать урока, то и завтра не возьму вас в класс". С сими словами он вышел с братьями моими.
— Следовательно (должно бы сказать мне, как учащемуся латинской премудрости, ergo: но как я ужасно сердился на все латинское, то сказал по-российски)… следовательно, я и завтра без завтрака?.. — Я хотел показать моему мучителю, что меня не лишение класса терзает, — я хотел бы и на век от него избавиться, — но существенная причина… но он уже ушел, не слыхавши моих слов, что и вышло к лучшему.
Пожалуйте. По уходе их я в сильной горести упал на постель и разливался в слезах. В самом же деле, если беспристрастно посудить, то мое положение было ужаснейшее! Лишиться в жизни одного завтрака!.. Положим, я сегодня буду обедать, завтра также будет изобильный завтрак; но где я возьму сегодняшний? Увы, он перешел в желудки братьев и наставника, следовательно — а все таки не ergo, — поступив в вечность, погиб для меня безвозвратно… Горесть убивала меня!..
Но гений-утешитель бодрствовал близ меня…
— Паныченько, — не хотите ли вы чего-нибудь закусить? — услышал я сладкий, в то мгновенье, голос бабуси, дергающей меня за руку, которою я закрыл слезящие очи мои.
— Чего там… у… уже… когда… все по… по… покушали! — отвечал я, всхлипывая.
— Какое покушали? Я вам всего оставила, да еще и больше, и лучшенькое. — Никакая гармония так не услаждала человека, как усладили меня эти, невидимому, простые слова: но какая была в них сила, звучность, жирность!..
Я поспешил приподнять голову… о, восторг!.. На столе — пироги, вареники, яичница, словом, все то,