Шрифт:
Закладка:
Подымается Анька ни свет ни заря, только моя бабушка, ранняя пташка, трясет половики во дворе, остальные почивают еще, она и идет к бабушке. Анька крепко уважает бабушку, ее просто не обдуришь. Так уважает, что уголь из сарая таскает ей бесплатно. Веру Астафьеву, наоборот, совсем не уважает, не понимает, как это можно тратиться на цветочки, чай, не девочка, несколько раз она пыталась всучить Вере покойницкие цветы, хоть за гривенник, на них же не написано, что для покойника куплены, но Вера не берет. Об этом с обидой поведала мне сама Анька.
Вероятно, это Анькин промысел позволяет Ткачихе, матери большого семейства, жить на широкую ногу, покупать в магазине тушенку и фруктовые компоты, которые так любит Лео, ящиками. У Ткачихи красное бородавчатое лицо, грубый голос, медвежья походка при большом плотном теле, но ее легко разжалобить, уговорить мягким словом. Она бы хотела, чтоб обе ее дочки выросли барышнями, да откуда взяться. Очень любит Ткачиха Муслима Магомаева, это знает во дворе каждый, и как только знакомый голос зазвучит у соседа по радио, тот обязательно прибавит громкость, и тогда у Ткачихи на кухне сразу взревет радиоприемник, а сама она, умиляясь, начинает думать о хорошем, душевном человеке, поющем песню, и удивляться себе, хорошей, душевной.
Вон соседка Людка Фомина, товаровед галантереи, с грозно накрашенным ртом и ошалевшими от неведомых чувств глазами, понесла в нарядном платье свое громкое тело, стуча каблучками: я женщина самостоятельная! Я себя прокормить сумею! Муж Фомин, капитан портового буксира, с болью и завистью вышел во двор проводить ее взглядом — может, и завела кого, не уследишь ведь, а мужа не любит, терпит только.
Светка, младшая дочь Ткачихи, сидит на скамейке с торчащим пузом, тоже дура, неизвестно в кого такая, отец ее переживает, пьет валерьянку и, как начальник 16-го отделения милиции и любящий отец, тайно раскидывает сети над машиностроительным техникумом, где учится его будущий зятек: учебой дорожит, а мы ему устроим, лучше женись, сынок, честь по чести, так-то, сынок, мерзавец этакий. Сам он давно живет с другой семьей, а с Ткачихой гулял по молодости. И вот теперь — поди ж ты — хочет, чтоб у дочки все было как у людей, честь по чести.
Ткачиха недавно устроилась работать в баню на Кировской улице, в женское отделение, и те из соседей, кто водит с ней дружбу, пользуются баней бесплатно.
— Проходите, — всегда говорит нам с бабушкой Ткачиха, распахивая дверь в предбанник, — парьтесь, сколь вам угодно...
Мне приятно иметь блат в бане. В том, что каждый человек, имеющий даже самую крохотную должность, может оказывать покровительство друзьям, есть что-то глубоко справедливое. Как бы мы все жили, если б не имели знакомых в кулинарии, в парикмахерской, в бане, наконец?
— Веничек выбирайте поубористей, — советует Ткачиха. — Тамара, эвкалипту прихватила? А то я тебе свой дам.
Бабушка первое время церемонилась и не желала «обманывать государство», покупала нам за двадцать копеек билеты, пока Ткачиха не выдала ей в глаза правду-матку:
— Ты боишься у меня одалживаться, Тома. Ну так ты мне ничего не должна: у вас наш Лео часами ошивается.
И правда, часами. Лео, белобрысая бестия, прямой потомок полевой жандармерии. По желобкам в цементированном полу грязная пена стекает в Дон-батюшку. Женщины трут друг другу спины мочалками или поролоновой рукавицей, хлещут вениками, делятся кремом, мятой... Женщины должны помогать друг другу. Женщины в бане — это совсем не то, что женщины в кабинетах. В бане они все солидарны друг с другом. Полуголая Ткачиха в фартуке с мокрым подолом ходит между скамеек, подкручивает вентили труб с холодной и горячей водой и следит, чтобы женщинам было тепло и приятно. И чтобы какая из них не вздумала с помощью парной избавиться от ребеночка — и за этим, бывает, приходят. Ей нравится эта нагота, в которой процветает душевность, ей приятно, что она заведует государственным теплом, которое поступает по трубам, греет всех нас и вымывает из наших пор въевшуюся грязь. В бане я всегда смотрю на ее большое бугристое тело, как земля разряд молнии, принявшее на себя удар судьбы, предназначенный моей маме, мне, всем нам. Слепой удар пришелся в Лео, увяз, как в земле, в его затуманенных глазах, в умудренной понимающей улыбке полоумного дурачка. Бабушка успокаивается. Она наконец понимает, что Ткачиха не помнит о том, что когда-то выручила ее дочь из беды. Возможно, она даже забыла, при каких обстоятельствах зачала свою дочь Лизу. Она вообще широкий человек, понимает, что любую грязь можно смыть, любое дело уладить. Пока мы с бабушкой моемся, она по нескольку раз подходит к нам то с советом не лезть сегодня на верхний полок, то с бальзамом-ополаскивателем, который, полфлакона, оставила одна голая посетительница, обозначив тем самым, даром что голая, свой материальный достаток и щедрость. Словом, Ткачиха довольна. Ей бы еще пристроить замуж беременную Светку, студентку швейного техникума, раз уж старшую не удалось, и чтобы муж любил Светланочку, как Муслимчик Магомаев ту, про которую поет, что она — его мелодия...
Муслимчик поет, поет, поет, Ткачиха опять сидит в окне в обрамлении музыки, клубящейся вокруг нее горячим паром и смешивающейся с частым дыханием жизни...
— Доча... — перевешивается через наши перила Анька. — Сделай радио, чтоб потише орало. А то тут одна барышня размечталась, уши развесила.
И, ехидно улыбаясь, Анька щиплет своей скрюченной лиловой лапкой за бок. Больно щиплет. Я ойкаю. Почему-то ей нравится меня вот так щипать, трогать, поглаживать, она может вдруг поправить мне бретельку сарафана или выбившуюся прядь волос, а то еще отберет у меня косынку и уносит в свою нору, как добычу. Я не делаю попыток вырваться или уклониться от ее руки — есть в этой Анькиной игре что-то необидное, свойское, так любящая мать ревниво оглаживает свою дочь, провожая ее из дома. Может быть, она во мне видит дочь, как я в ее Лео вижу своего брата?
— Пускай слухает Магомаева, — обиженно отзывается Ткачиха из окна.
— Дай мне послушать, — заступаюсь я за Муслима.
— Твоя мать тоже любила слухать да мечтать, — наставительно замечает Анька. —