Шрифт:
Закладка:
А может, подумал он, шагая по темной деревне и вглядываясь в освещенные окна, из-за осени все это? Из-за того, что осень опять подошла к Пекашину?
Сколько лет уже, как кончилась война, сколько лет прошло с той поры, как отменили налоги и займы, а его все еще и доселе с наступлением августовской темноты будто в ознобе начинает трясти. Потому что именно в это самое время начиналась, бывало, главная расплата с налогами и займами.
Михаил прошел мимо своего дома – хотелось хоть немного успокоиться – и вдруг, когда стал подходить к старому дому, понял, отчего у него муторно и погано на душе. Оттого, что не в ладах, не в согласии со своими. С Петром, с братом родным, за все лето ни разу по-хорошему не поговорил. Парень старается, старый дом, сказывают, перетряс до основанья, а он даже не соизволил при дневнем свете на его дела посмотреть. Да и с сестрой что-то надо делать. Ну дура набитая, ну наломала дров и с домом, и с этими детками, да ведь сестра же! Какая жизнь вместе прожита!
«Эх, – воскликнул про себя Михаил, загораясь, – вот вломлюсь сейчас нежданно-негаданно и прямо с порога: „ну вот что, ребята, посмешили людей – и хватит! А теперь давай докладывай старшему брату, что и как“».
Он сделал полный вдох, как перед прыжком в воду, решительно оттолкнулся от угла старого дома, откуда смотрел на знакомые занавески с кудрявыми цветочками в домишке покойной Семеновны, налитые ярким электрическим светом изнутри, и снова прилип к углу, потому что как раз в эту минуту из дома Семеновны, громко разговаривая и посмеиваясь, вышли люди.
– Ну, спасибо, спасибо, Лизавета! Опять, слава богу, отвели душу.
– Бесстыдница, убежала-ускакала от нас – мы хоть помирай без тебя.
– Дак ведь не за границу ускакала, – ответил Лизин голос, – а вы не без ног. Версту-то, думаю, всяко одолеть можете.
– Можем, можем, Лизавета! Теперь-то живем. Трудно первый раз тропу проторить, а по натоптанной-то дороге и слепая кобыла ходит.
Понятно, понятно, сказал себе Михаил, старушонки из нижнего конца. Видите ли, осиротели было, бедные, – негде языком почесать стало, когда та из дому своего удрала. А теперь возликовали – можно и у Семеновны горло драть.
А сестрица-то, сестрица-то какова! – продолжал заводить себя Михаил. Он расчувствовался-расслюнявился, чуть ли не с повинной хотел заявиться. А она: «ха-ха-ха, заходите в любое время», а про дом-горемыку и думы нет.
Закипая злостью, Михаил круто сплюнул и пошагал домой.
3
Дома все сияло и сверкало, как в праздник: и крашеный намытый пол, и начищенный никелированный самовар, который в ожидании хозяина, словно паровоз, бурлил на столе, и дорогая полированная мебель, отделанная медью. И блестела и сверкала Раиса. За сорок лет бабе перевалило, на иную в ее годы и взглянуть тошно, а этой никакие годы нипочем. Как молодая девка.
Михаил сам молодел в такие вечера. Он гордился своим новым, по-городскому обставленным домом, всеми этими красивыми вещами, которые окружали его, и, чего лукавить, гордился своей красивой румянощекой женой.
В нынешний вечер ничто не радовало его, ничто не ворохнуло сердце. И он как перешагнул порог с насупленными бровями, так и сидел за столом.
– Что опять стряслось? Какая муха укусила?
Раиса спрашивала мягко, дружелюбно, но он только вздохнул в ответ. А что было сказать? Как признаться в том, что вот он сидит в своем расчудесном новом доме, а душой и сердцем там, в старой пряслинской развалюхе?
Глава пятнадцатая
1
– Где Лизавета? На телятнике все убивается?
Петр глянул сверху вниз: Анфиса Петровна. Стоит в заулке и, как рыба, открытым ртом хватает воздух.
– Что случилось? – закричал он: Анфиса Петровна с ее здоровьем просто так не прибежит.
– Как что? Разве не слыхал? Ведь те разбойники-то дом хотят рушить. Сидят у Петра Житова, храбрости набираются…
Петр не слез – скатился с дома.
– А брат… Михаил знает?
Гневом сверкнули все еще черные, не размытые временем глаза.
– Черт разберет вашего Михаила! Не знаешь разве своего братца? Удила закусил – с места не своротишь!
– Пойдем, – сказал Петр.
– Брат, брат… – плеснулся вдогонку плаксивый голос.
– Чего это он? – Анфиса Петровна посмотрела в сторону крыльца, где с двойнятами нянчился Григорий.
– Больной человек – известно: всего боится, – уклончиво ответил Петр, но сам-то он хорошо знал, чего боится Григорий.
2
Редкий день не появлялся в ихнем заулке Егорша.
Крикнет снизу, махнет рукой: «Привет строителям! Помощников не треба?» А потом своей прежней вихляющей походкой беззаботно, как будто так и надо, подойдет к Григорию, поздоровается за руку, поглядит, потреплет своей темной, загорелой рукой по голове детей, а иногда даже по конфетке даст…
И что бы надо было делать ему? Как разговаривать с этим подонком, с этим подлецом? Вмиг спуститься с дома и бить, бить. Бить за Лизу, за деда, за племянника, за дом, за все зло, которое он причинил им.
А Петр с места не двигался. Петр смотрел со своей верхотуры на этого жалкого, суетящегося внизу человечка в нейлоновой, поблескивающей на солнце шляпчонке, на то, как он заискивающе, по-собачьи заглядывал в глаза больному брату, даже детям, угодливо оборачивался к нему, к Петру, – и каждый раз с удивлением, с ужасом спрашивал себя: да неужели же это Егорша, тот неуемный, неунывающий весельчак, который как солнце когда-то врывался в ихнюю развалюху?
Да, брат-отец – Михаил. Да, Михаилом жила семья. Михаилом и Лизой. Но что было бы с ними, со всей ихней пряслинской оравой, кабы не было возле них Егорши?
Михаилу родина сказала: «стой насмерть! Руби лес!» И Михаил будет стоять насмерть, будет рубить лес. И месяц и два не выйдет домой. А им-то, малявкам, каково в это время? Им-то кто какой-нибудь затычкой заткнет голодный рот? Их-то кто обогреет, дровиной стужу в избе разгонит?
И это было счастье для них, великое благо, что Егорша – мот и сачкарь. Все равно раз в десятидневку выйдет из леса. Хоть самый ударный-разударный месячник (а им, этим месячникам, числа не было в войну и после войны), хоть пожар кругом, хоть светопреставление. Под любым предлогом выйдет. А раз выйдет – как же к ним-то не заглянуть?
И вот так и получалось: