Шрифт:
Закладка:
Но что бы сказали те же русские люди теперь, когда они не только не перестали чтить свою святыню, но особенно близко подошли к ней, гонимой, – что бы они сказали, если б действительно поняли, какое употребление хотят сделать евразийцы из этой святыни?
Как бы они отнеслись к тому, что их повышенную духовную настроенность хотят «использовать» для смены вывесок: «СССР» на «Евразия»?..
* * *
Не буду вдаваться в предсказанья, гадать, верны ли расчеты евразийцев, как удается им «использовать» разнообразные российские настроения. Я коснусь еще лишь одного вопроса, который остается темным: это вопрос о тактике евразийцев.
По собственным заявлениям, даже по уверению сочувствующих, они «единственная реальная, активная сила»; они презирают «болтающую» эмиграцию.
Каков же их конкретный план действий? Прежде всего: думают ли они бороться за смену, или надеются произвести ее мирным путем? В обоих случаях, особенно в последнем, пора бы им быть на местах, а не «действовать» в эмигрантских журналах и обивать наши эстрады. Или, может быть, они идут вплотную «по стопам великого Ленина»? Выжидают, когда чьи-нибудь руки смахнут коммунистическую головку, чтобы тогда ринуться со своей – на смену?
Это, пожалуй, и опрометчиво. Кто знает, какое временное правительство создастся в промежутке, и не встретятся ли запоздавшие евразийцы с какими-нибудь новыми, неожиданными настроениями?..
Политики с ходулями
(из доклада «Политика и поэзия»)
Что самое трудное? Невозможно сказать. Слишком их много, трудных вещей. Но вот нечто, если и не самое трудное, то очень. Это – отделить какое-нибудь слово от привычного понятия. Взглянуть на него свежими глазами.
Привычка такое дело, что мы, зачастую, не даем себе и труда остановиться, подумать: да что, в сущности, мы под таким-то словом разумеем? Например, «поэзия». Все знают, что такое поэзия. Знают? Нет, просто тянется за словом цепь ассоциаций, с незапамятных времен к нему приклеенная. Или – и. Сейчас же другой ряд ассоциаций, других, и так же плотно приклеенных. Если попросить у обыкновенного, среднеинтеллигентного человека более точных определений, вряд ли что выйдет. Из политики получится или нечто смутное (да и правда: где она начинается, где кончается?), или безнадежно узкое. С поэзией – лучше, ведь смутное тут даже обязательно. А в самом общем – так: политика и политики – это на земле, поэзия и поэты – на воздухе, над землей, хоть на вершок, а лучше на аршин, а еще лучше – на сажень и более. Чем выше, тем поэтичнее.
Отсюда естественный вывод: политика – одно; поэзия – другое; до такой степени другое, что и говорить о них вместе, рядом, не подобает.
Представления – примитивные, но они живут и так в привычку въелись, что мы их почти не замечаем. Но чувствуем себя удобно. Вот главный яд привычек: нет охоты нарушать удобство. И как упрямы такие представления! Совсем недавно кто-то сказал мне: «По-моему, X. нисколько не поэт». Отчего же? спрашиваю. Мало эмоций. Поэзия – это эмоциональность. В другой раз, среди оживленного разговора на общественные темы, сидящий рядом говорит мне тихонько: «Не понимаю, как вы можете и стихи писать, и политикой интересоваться». Опять спрашиваю: но отчего же? Ответ уклончивый и тем более ясный: «Конечно, ваши стихи более философичны, нежели эмоциональны… Но и философия…».
Да, да, и это известно: философия тоже, как политика, к поэзии отношения не имеет… Но оставим пока философию. Довольно с нас и политиков с поэтами. Однако, чтобы рассуждать дальше, попробуем перевернуться. Попробуем представить себе на минуту, что никаких готовых решений насчет политики и поэзии не имеется. Просто – есть люди, очень разные, дела у них тоже разнообразные, и есть времена, т. е. цепь времен, которая называется историей.
Сегодняшнее звено это цепи, – наша современность, – очень благоприятствует пересмотру отношений между политикой и поэзией. Сегодня особенно неразличимы границы политики; стерлись, размазались, – если не всегда были, как экватор и меридианы, линиями воображаемыми. Да и сама «политика» сделалась каким-то мелко-сложным хаосом; люди политические в нем бессильно завиваются. Если они еще думают, что «делают» политику, то напрасно: они делать ничего не могут.
Я не говорю, что политику не нужно делать; напротив, очень нужно; только сегодняшние-то политики «старого образца» выродились; так выродились, что уже ни одного большого и настоящего между ними нет. Есть влезшие на ходули. На ходулях такой «политик» кажется выше, а в сущности – был бы только смешон, не будь он так вреден. Судя даже не с моральной точки зрения (оставим мораль в стороне), а с точки зрения ценностей, какую, например, ценность представляют ходули большевиков или другие – Гитлера? Маленький Сассо и маленький Адольф, разве оба они не смешны и не вредны? И разве от ходуль стали политиками настоящими?
Не стали и не станут, куда бы еще ни взобрались и как бы еще ни увеличили хаоса своими «удачами». Им, – как, впрочем, нынешним политикам без удач и без ходуль, – не хватает очень важных вещей для настоящей политики.
* * *
Чего же, например? Что необходимо человеку – политику настоящему? (Подчеркиваю: настоящему.) Я скажу, – что; и думаю, спора не будет. Такому политику нужно иметь, в виде плюса к специальным дарованиям, во-первых – дар воображенья; во-вторых – при широком, синтезирующем взгляде на мир, – волевую интуицию; ему нужно вдохновенье, или, иными словами, нужно знать полноту ощущения данной минуты.
Но «полнота ощущения данной минуты» – есть, по Баратынскому, определение поэзии. Не ясно ли, что политике, чтобы быть настоящей, не хватает поэзии? Все сводится к «поскольку – постольку». Поскольку в политике есть и поэт, постольку он настоящий политик.
Совершенно то же получится, если мы начнем обратно, – с поэзии. Ясно, в наше время, что поэт старого, полувыдуманного, образца, – не настоящий поэт; и ясно, чего ему, для настоящего, не хватает. Не хватает, как и политику, только другого. В виде плюса к специальным дарованиям, поэт, – ощущая себя в цельности, – должен, в то же время, ощущать себя частью целого с полнотой ответственности перед этим целым. Поэту необходимо сознательное и волевое отношение к реальной человеческой жизни, к человеческой мысли и к понятию свободы. Все это – до готовности свободно изменять самые формы своего творчества, не изменяя, конечно,