Шрифт:
Закладка:
Однотипный с цитированным «пример» посвящен французскому королю Филиппу II Августу, довольно популярному персонажу этого жанра литературы во Франции. Некоему больному, находившемуся в Риме, привиделся св. Дионисий, который сопровождал Филиппа в чистилище, так как он почитал мучеников, монахов, церковь и святые места. Между тем бесы намеревались утащить короля в ад. Визионер поделился новостью с кардиналом, в доме которого лежал, назвав час своего видения, а кардинал послал во Францию курьера с письмом и выяснил, что в тот самый час король Филипп действительно скончался (ЕВ, 323).
У одного священника в Уэльсе была сожительница. Однажды ночью он велел своему клирику идти позвонить в колокол. Войдя в церковь, тот увидел в дверях ужасного медведя, который спросил его: «Видишь, кого держу в лапах?» — «Возлюбленную моего господина». Медведь стал перебрасывать ее с одной лапы на другую, «на манер детей, играющих в мяч», а потом пожрал ее. Клирик поспешил к священнику и поведал об увиденном. «Ложь это, — возразил тот, — вот она лежит». И тут он увидел, что она мертва (SL, 116).
Все эти «примеры», а их число легко было бы увеличить, имеют общую тему: получение вести о смерти какого-то человека, как правило, грешника, и прогноз об ожидающей его на том свете участи, по большей части печальной. Заметим, что кара ожидает грешника немедленно после его кончины. Такова была участь одного корвейского аббата, которого на том свете угощали огненным кубком с серой. Свидетель — некий паломник, который пропил одеяние пилигрима и допился до потери рассудка. В пьяном виде он оказался у врат ада, но вымолил себе прощенье, поклявшись больше не пить. Когда он пришел в себя, то узнал, что аббат только что скончался. Цезарий Гейстербахский лично знал этого аббата, смахивавшего, по его словам, скорее на рыцаря, чем на монаха, так что его страшная участь, засвидетельствованная пьяницей-паломником, вполне доказана (DM, XII: 40).
Видение может посетить и святого и грешника. Упомянутый сейчас свидетель — человек недостойный. Но Цезарий Гейстербахский передает видение священника Мейнера, отличавшегося своею святостью. Перед смертью он сказал приору монастыря, что, имей он сто языков, все равно он был бы не в силах выразить радость, испытанную им во время ночного видения. Он сподобился узреть божественный свет и услыхать ангельские хоры (пели они стройно, четко и благочестиво, рассказывал он, голоса были разные, но сливавшиеся в единую мелодию). Видел он перед собой широкую дорогу, которая вела с земли на небеса, и «один из наших», идя по ней, достиг царства небесного. Автор «примера» замечает, что, хотя имя брата, удостоившегося небесной славы, не названо, то был, очевидно, сам Мейнер (DM, XI: 2)[71].
Но существовали и другие доказательства истинности видений. Физическое соприкосновение выходца с того света с живым человеком могло оставить на теле последнего неизгладимый след. Выше уже встречались подобные случаи. А вот еще один. Некий мертвый рыцарь явился в видении священнику, умоляя помолиться за него, дабы облегчить его страшную участь: он подвергается бесчисленным мукам, и то имущество, которое он награбил, убив человека на кладбище (и тем нарушив покой священного места), теперь навалилось на него подобно горе. Покойник прикоснулся к руке священника, и она до кости обнажилась в этом месте, — то был знак того, что он дал обещание помочь мертвецу (LE, 121).
Таким образом, истинность видений не подлежит сомнению. Видение — это канал связи между потусторонним и земным миром, через его посредство живые получают откровения о состоянии душ умерших. В отличие от сновидения, которое вполне может быть обманчивым, видение, с точки зрения средневекового человека, заслуживает доверия. Как однажды выразился хронист Титмар Мерзебургский: «Сие — не сон, а истинное видение»[72].
Мы убеждаемся в том, что оба мира, земной и потусторонний, действительно тесно соприкасаются и находятся в интенсивном общении. Их переплетение настолько плотное, что возникает вопрос: мыслились ли они в средние века как два мира или как разные части единого целого? В свое время была высказана мысль о том, что в этой религиозно-культурной традиции мертвые воспринимались как особый возрастной класс общества[73]. Насколько можно судить по «примерам», понятие «тот свет» или «потусторонний мир», «мир иной» отсутствовало. Перед нами, скорее, всеобъемлющий иерархизированный универсум, включавший как мир живых, так и мир мертвых.
Глава 3
«Большая» и «малая» эсхатология
«Все человеческое существование заключено в трех словах: жить, умереть и быть судимым. Мы рождаемся для того, чтобы умереть, и умираем для того, чтобы быть судимыми». Такое резюме смысла жизни выведено не в средние века; исполненная пессимизма и страха формула принадлежит французскому кюре Шевассю, проповедовавшему в XVIII веке[74]. Как убедительно показал Ж. Делюмо, который цитирует эту формулу, конец средневековья и начало Нового времени ознаменовались чрезвычайным усилением проповеди страха перед грозным божеством. Баланс между милосердием и строгостью решительно нарушен: бог — прежде всего Судия, которому ведомы все прегрешения и который «в конце времен» беспощадно и сполна покарает каждого. Но в формуле Шевассю суд вырастает в конечный смысл всего человеческого бытия. Жизнь сама по себе не представляет цели существования, это не более чем подготовительный, промежуточный этап на пути к смерти. Однако и смерть не есть итог и завершение, ибо она лишь открывает путь к суду и, по большей части, к осуждению. Именно суд, Страшный суд занимает центральное место в этой религиозной антропологии.
Что это? Результат глубокого социально-психологического и религиозного кризиса переходного периода? Несомненно. Гуманизм и Просвещение имели и мрачную сторону: горечь, безнадежность, неверие в силы человека, страх оказываются той оборотной стороной миросозерцания, которая плохо вяжется с привычными характеристиками этих идейных движений. И тем не менее это так[75].
Самая идея Суда как финала истории рода человеческого изначально заложена в христианском учении. На протяжении всего средневековья она все вновь и по-новому разрабатывалась, достигнув апогея в посттридентский период. Широкое освещение нашла она и в проповеди XIII–XIV веков. Назидательное ее значение было исключительно велико, и «примеры» всесторонне ее разрабатывают.
Прежде всего мысль о смерти и следующей за нею расплате не