Шрифт:
Закладка:
ИФЛИ вошел в легенду оазисом свободной мысли, но вот факт из мемуарной рукописи, поступившей к нам в редакцию «Вопросов литературы». Знаменитый лингвист, кажется, Селищев Афанасий Матвеевич, читая лекцию, обратился к студентам: «Вы, потомки древних славян…» Был это Селищев или другой профессор, не могу проверить, автор мемуаров забрал рукопись, спохватившись, что вспомнил лишнее: потомков славян, ни древних, ни современных, не было среди студентов в аудитории московского вуза, элитного, сказали бы теперь. Отца приняли в аспирантуру благодаря латинисту Попову, диссертацию он защитил под руководством германиста Пуришева и при поддержке оппонента-шекспироведа Морозова. На первой же работе отца, с внешностью нестеровского отрока, нерусские сотрудники рассматривали, словно невиданную ими диковинку. Впивались глазами: «А ты как здесь оказался?» Это – в Москве, в одной из центральных библиотек. Эмка пишет: «Просто, как и многим другим [ «людям разных наций»], революция открыла ему [«рядовому еврею»] небывалые, а по сути несоразмерные с уровнем его личности, «возможности роста», и он попер»[71]. Просто? Не напоминать же мне Науму Коржавину: те же редакционные пороги обивали.
«Ни одно искусство, кроме музыки, не даёт такого широкого простора творить вне определённых образов».
Много позднее, уже в Университете Адельфи, слышал я скрипача Исаака Стерна, не концерт – он выступал с лекцией. Признанная знаменитость, Стерн высказался, как оказалось, на исходе дней своих. Так и советник Пентагона Джонстон, и литературовед Рене Уэллек, и даже Толстой собирался свои заветные мысли высказать и спрятаться под крышкой гроба. За три-четыре года до своей смерти Стерн говорил: одаренный ребенок вытягивает вереницу родственников, они, не имея слуха, цепляясь друг за друга, пробираются в музыкальный мир. Скрипач опровергал миф о предрасположенности к определенной профессии: не предрасположенность, а корпоративная преемственность, сложившаяся в силу социальных обстоятельств.
Стерн, по-нашему Штерн, родом с Украины, председатель Общества по сохранению в Нью-Йорке Концертного зала имени Карнеги, был готов поддержать наш с женой замысел увековечить память двух русских: Чайковского и Столешникова. Русский композитор открывал Карнеги Холл, это Стерну, разумеется, было известно. Не знал он, что и построен по проекту русского, а не знал, потому что имя архитектора скрывалось. Признать в своё время авторство Столешникова мешало его прошлое: бывший террорист, бежавший из России от суда, архитектором стал в эмиграции. Чайковский приехал в Нью-Йорк дирижировать на открытии первого в Нью-Йорке концертного зала и узнал, что в строительстве участвовал его соотечественник, познакомились и поговорили учивший музыке царских детей и замышлявший цареубийство.
Кончина смелого скрипача лишила нас с женой поддержки, а проявил он невероятную благожелательность. Мы с ним распрощались, разошлись, и вдруг, обернувшись, Стерн произносит: «Желаю удачи». Его памяти посвятили мы с женой книжку о вкладе русских в американскую культуру[72].
Слышал я в Адельфи и другого оратора. С публичной лекцией выступил друг Хольцмана, Шимон Перес, в ту пору Министр иностранных дел Израиля. «Если бы, – сказал он, обозначая условие выживания его страны, – палестинцам помогали арабы, как нам помогают евреи всего мира, у них давно было бы свое государство». Ту же мысль высказала третья жена Хемингуэя Марта Гельхорн, военная журналистка, ей посвящен роман «По ком звонит колокол». Смысл ею сказанного: возникновение Израиля заставит арабов объединиться. Журналистка всё же не учла: нет у арабов, в отличие от евреев, религиозного единства, заветы своего Пророка арабы понимают по-разному до взаимной непримиримости.
Пересу передал я привет от Хольцмана, как тот просил. Оба – книголюбы, дружили. В лекции Перес ссылался на Толстого. После лекции преподаватели меня спрашивали: «Каково?». Если бы книголюбы управляли своей страной! А то спросил я у Тоби (так Хольцман требовал называть себя), что представляет собой только что избранный глава государства Израиль, и получил ответ: «Головорез».
Разговоры разных времен
«Учтите, никто из нас уже не испытал бы тех же чувств».
Отраженный свет
«Как ещё уловить зыбкие тени ушедших, если не связать их с предметами, вроде кресел, в каких когда-то сидели ушедшие…»
Заставал я Деда Бориса в кресле у письменного стола, но не с пером в руке, а со взглядом куда-то устремленным. В той же позе он, бывало, полулежал на кушетке с высокой спинкой – остатки обстановки зубоврачебного кабинета его покойной жены, подарок врача-психиатра, у которого консультировался Мопассан. Дед сидел, откинувшись, как в кресле, сидит и смотрит в одну точку, словно всматривается в невидимое мне.
В Замоскворечье на диване из княжеского гарнитура полулежал Дед Вася. Если я приезжал, он водил меня от дивана к стульям, от стульев к буфету, словно по музею, рассказывая, как проделали мы путь от крепостного права до мебели, купленной у нашей бывшей барыни. С тех пор многое «музейное», пережившее революционные бури, не уцелело: в комнате был камин… Раннему периоду нашего с моими друзьями «гусарства», проходившему на Страстном и Пушкинской, посвящены две-три главы в книге, которую выпустил друг школьных лет, дипломат Юрий Малов, у него описано, как было шумно и весело, без особых эксцессов[73]. Когда же я переместился со Страстного в Замоскоречье, наше гусарство обрело реставрационный оттенок, сгруппировались мы возле камина, в котором не гасли огни, а дров у нас под рукой не оказывалось. Эскапады того периода в «Интимной книжке» запечатлел архитектор Александр Великанов, сын архитектора, который участвовал в проекте Дворца Советов, строил в Москве Военную Академию им. Фрунзе и восстанавливал центр Сталинграда[74]. Лежавшая в постели за стеной тетка-учительница, которой мешал уснуть треск ломаемой и исчезавшей в огне мебели, думала про себя, а нам рассказывала, что она думала: «Отец им покажет! По-ока-жет…» Теткины угрозы всё не сбывались, но в конце концов, когда от княжеского гарнитура остался один-единственный стул, явился нашедший время и повод к нам заглянуть отец – камин потух, и осиротевший стул я свез к родителям на Сивцев Вражек, куда мать с отцом наконец переехали со Страстного в кооперативную квартиру в доме Большого театра.
Наш двухэтажный дом на Димитрова (Б. Якиманке), подобно Пизанской башне, выделялся среди прочих строений. Знаменитая наклоном итальянская архитектурная достопримечательность как бы падала уже седьмое столетие, а наш домишко, некогда принадлежавший владельцу бань у Крымского моста (упомянуты у Ивана Шмелева), выпятился с дореволюционных времен, и даже советская власть не