Шрифт:
Закладка:
Парня, который стоял перед комиссией до Иванова, он спросил:
— А что вы будете делать, если вас не примут в училище?
Тот растерялся, пожал плечами:
— Не знаю… Вернусь домой… весной меня в армию призовут.
Капитану не понравился ответ, но он сдержал себя. Когда подошла очередь отвечать Иванову, комбриг и представитель округа вышли из зала и члены комиссии как бы уступили инициативу молодому капитану.
Иванову запомнилось доброе и умное лицо комиссара училища, полковника, который молча посмотрел сначала на Иванова, а потом на капитана и как-то подбодряюще кивнул головою, будто сказал: «Вы молодые и лучше понимаете друг друга».
И капитан улыбнулся ему и стал спрашивать Иванова про семью, про то, почему он идет в авиацию.
Иванов был благодарен капитану, что тот, может быть, первый среди многих не шутил и не обыгрывал его фамилию и родную деревню Ивановку, а говорил с ним всерьез, допытывался до того, чего он еще и сам не знал, но теперь хотел знать, потому что это интересовало других. И пытался сейчас ответить и себе и этому дотошному капитану. И, конечно, сбился. Еще бы не сбиться, они вон какие, а он кто? Однако лицо капитана вдруг засияло так же, как и его высокий орден на груди, будто в зал вдруг ворвался веселый блик солнца, и он, озорно прищурив левый глаз, спросил:
— Ну что, Иван, будешь учиться так же хорошо, как сдавал экзамены?
— Постараюсь. Я постараюсь! — ободренный улыбкой капитана, почти выкрикнул Иванов.
А тот, повернувшись уже к комиссии, проговорил:
— Я беру этого паренька в свою вторую эскадрилью. Беру!
Уже в коридоре Иванов узнал, что он попал в лучшую в училище эскадрилью капитана Лукашева. Тут же ему сказали, что орден Ленина ее командир получил за выполнение особого задания, и это прозвучало еще значительнее и героичнее, чем когда говорили: «Орден за Испанию», «Халхин-Гол», «За финскую». Здесь, кроме подвига, была еще и тайна…
Лукашев оказался не только бесстрашным боевым командиром, но и талантливым и, как говорили в училище, «знающим душу курсанта» педагогом. Вскоре он стал майором. Но это нисколько не изменило Лукашева.
Через десятки лет, когда учеба в училище забылась и стал забываться тот боевой капитан — летчик и учитель, страну постигло несчастье: погиб Юрий Гагарин, — и почему-то сразу Ивану Ивановичу вспомнился Лукашев.
Многие тогда спрашивали: почему такому человеку разрешали летать? Почему не запретили? Как случилось, что не уберегли?
Иван Иванович знал «почему». Лукашев был из той же породы людей, которым нельзя запретить заниматься их делом, потому что это их жизнь.
К тому времени, которое сейчас воскресло в памяти, уже началась его военно-учебная жизнь. Сколько себя помнил Иван, он только учился, а теперь к учебе прибавилось еще и военное бытие. Что ни день, то новое, неведомое и, конечно, страшно интересное, будто перед тобой открываются двери в загадочную страну, какая не здесь, на земле, где ты родился и прожил свои долгие семнадцать лет и уже почти все знаешь, а там, в небе, куда тебя подняла деревянно-перкалевая птица со стальным сердцем-мотором.
В учебных классах и кабинетах Иван учил неведомые доселе дисциплины: астронавигацию, аэронавигацию, метеорологию, фотодело, химдело, теорию полетов, бомбометание, воздушную стрельбу, материальную часть самолета и, конечно, сверх всего этого, все, что положено солдату: уставы, тактика, строевая подготовка и прочее и прочее…
— Без всего этого, — говорил майор Лукашев, — не может получиться настоящего летчика. А быть ненастоящим — лучше сразу бросить авиацию. Тут или — или…
А скоро началась та самая трудная и самая светлая пора, которая в памяти Ивана осталась как наиболее высокое и, может быть, самое чистое напряжение его юношеских сил и всей жизни. В три часа ночи подъем, зарядка во дворе школы, затем первый завтрак, и к рассвету все уже на аэродроме. Механики прогревают моторы, занимается утренняя заря, и начинаются полеты. Лукашев то у одного, то у другого самолета, глаза горят, а сам как сжатая пружина.
— Давайте, соколики, давайте! Небо любит умных и смелых. Покажите, чему мы вас учили.
И каждый старается изо всех сил, небо гудит от рева моторов, курсанты выполняют те упражнения, которые готовились в учебно-летном отделе. Особенно боялся подвести Лукашева Иван. Для него майор был больше, чем командир.
Везло тебе, Иванов, на хороших людей. Как бы сложилась твоя жизнь без них? Это, видно, как любовь: одним она дается, а других обходит. Говорят, что источник любви в нас самих. Конечно, так! Но еще в большей мере это обязательно и для дружбы. Все в нас: и любовь, и дружба. Однако в отличие от любви дружбы без взаимности не бывает, здесь нужно обоюдное желание. Истинная дружба держится на преданности. Безоглядная вера, и никаких сомнений друг в друге.
Сомнение — первая трещина в дружбе. К сожалению, а может, и к счастью, жизнь без сомнений не бывает, но если они не развеяны, дружба умирает. И еще одно непременное условие: человека недостаточно принимать таким, какой он есть, его надо ж е л а т ь таким. На этом держится дружба. Впрочем, дорогой Антон, это же правило распространяется и на любовь.
Иван Иванович потянулся к тумбочке, взял книгу и стал записывать свои мысли.
11
Маша пришла домой, и ее охватил страх, который она никогда не испытывала. Это был страх одиночества. Она и раньше оставалась одна, и не на неделю, а на месяц, а то и больше, когда муж уезжал в командировки. Тогда действительно была одна, рядом ни Михаила, ни Антона, ни его матери, они жили за границей, и все же с нею такого не приключалось. Не приключалось потому, что чувствовала прочную опору. А сейчас ее опора пошатнулась.
Маша вспоминала исхудавшее и просвечивающее лицо Ивана, его измученные и, как показалось, потерявшие жизнь глаза, и ей становилось не по себе, будто она шагала по узкой тропке на краю пропасти и не знала, пройдет ли до конца. Думать о больном муже было все равно, что смотреть в бездну, и она отводила свои мысли от него, стараясь зацепиться за крепкое и надежное, что бы ее удержало. Но такого, к ее удивлению, не было рядом.
В получасе езды от нее Михаил и его семья. Стоило снять трубку, и она услышит их голос, но Маше было так одиноко и так тоскливо, словно она одна-одинешенька осталась не только