Шрифт:
Закладка:
«Неужели готовится тебе прочное семейное счастие с той, которая недавно еще нанималась расточать свои ласки каждому приходящему? <…> Можешь ли ты ожидать, что тебе верна будет та, которая уже решилась продать свою невинность чужим и, между прочим, тебе самому? <…> Я не скажу тебе, что бесчестно жениться на солдатке… не буду утверждать, что всякая б… есть чудовище человеческого рода. Но я тебе говорю, что она не может верно хранить супружеских обязанностей. <…> С сокрушением сердца я тогда отрекусь от тебя, как отречется и всё общество»{164}.
Стараясь внешне соблюсти принцип гуманности и милосердного отношения ко всем без исключения «падшим», Добролюбов тем не менее крайне агрессивно отстаивал в этом письме традиционные социальные и гендерные роли, которые предписывают женщине не иметь связей до брака. Тем же представлением пронизана дневниковая запись следующего дня:
«Жизнь меня тянет к себе, тянет неотразимо. Беда, если я встречу теперь хорошенькую девушку, с которой близко сойдусь (разумеется, не из разряда Машенек), — влюблюсь непременно и сойду с ума на некоторое время. Итак, вот она начинается, жизнь-то… Вот время для разгула и власти страстей… А я, дурачок, думал в своей педагогической и метафизической отвлеченности, в своей книжной сосредоточенности, что уже я пережил свои желания и разлюбил свои мечты…»{165}
Вспоминая в финале пушкинские строки, Добролюбов противопоставлял свой книжный опыт осязаемому богатству реальных любовных ощущений, которые принесла в его жизнь Тереза. Но эти чувства в его сознании всё равно оказываются лишь суррогатом, временной заменой «настоящей» любви к женщине благородной, с хорошей репутацией, с которой только и возможен полноценный брак. Хорошо видно, как противоречиво мировоззрение Добролюбова в «женском вопросе» и как медленно происходят в нем изменения в сторону доктрины эмансипации — освобождения от предрассудков, чего он так страстно желал.
Словно бы реализацией мечты Добролюбова полюбить чистую девушку выглядит его впечатление от новой ученицы — пятнадцатилетней Натальи Татариновой, которой он как раз в это время начал давать уроки словесности, грезя о «чистых» любовных отношениях с ней, как бы компенсируя свой «плотский» роман с Терезой{166}. Для Добролюбова, судя по дневникам, была характерна постоянная тяга к особому, аристократическому типу женской красоты, но из-за недоступности идеала критик был вынужден удовлетворять свои желания с такими женщинами, как Тереза. Как заметила литературовед Ирина Паперно, «страсти новых людей делились между миром падших женщин, которых они пытались спасать и перевоспитывать, и обществом светских женщин — блестящих, соблазнительных и недоступных»{167}. Это мучившее Добролюбова раздвоение привело к тому, что в какой-то момент он стал идентифицировать себя с Чулкатуриным — героем тургеневского «Дневника лишнего человека» (1850):
«А в самом деле — какое ужасающее сходство нашел я в себе с Чулкатуриным… Я был вне себя, читая рассказ, сердце мое билось сильнее, к глазам подступали слезы, и мне так и казалось, что со мной непременно случится рано или поздно подобная история. Чувства, подобные чувствам Чулкатурина, на бале мне приходилось не раз испытывать»{168}.
Хотя по сюжету Чулкатурин и не ездил к «Машенькам», он страдал от трагической неудовлетворенности из-за того, что героиня предпочла ему князя, а после его бегства — невзрачного княжеского протеже Бизметенкова. Типологически образ Чулкатурина предвосхищает многие черты «подпольного человека» — героя «Записок из подполья» Достоевского, в которых тема спасения падших женщин будет полемически подвергнута критике и переосмыслена.
Дневниковые записи о «чистой» красоте Татариновой соседствуют со «скабрезными» деталями добролюбовских визитов к Грюнвальд. Дневник хранит откровенные записи о том, как Тереза принимала его и других «клиентов» (бывало, те ее били) на квартире «тетки» — мадам Битнер, собравшей под одной крышей сразу несколько девушек (помимо Терезы — Сашу и Олю) и, очевидно, взимавшей с них неплохой процент. Добролюбов откровенно описывает свое влечение не только к Терезе, но и к Саше:
«Машенька бывала удивительно хороша в ночном наряде или вовсе без наряда, особенно когда нега сладострастия показывалась на ее обычно скромном лице…»
«Ее (Саши. — А. В.) красота принадлежит к разряду аппетитных, и я действительно не мог противиться ее прелестям. Если бы со мной были деньги, я бы, может быть, теперь же остался у ней. К счастью, судьба меня избавила от искушения»{169}.
Похождения Добролюбова продолжались до февраля 1857 года, когда произошел драматический переход Терезы в дом терпимости — «бардак», как Добролюбов именует его в дневнике (это слово, купированное во всех советских изданиях, восстановлено по оригиналу{170}). Чтобы вернуть Битнер долги за квартиру, она вынужденно поступила в публичный дом мадам Бреварт, располагавшийся в доме Михайлова на Екатерингофском проспекте и слывший известным местом на карте петербургской проституции{171}.
Добролюбову пришлось приложить изрядные усилия, чтобы отыскать Терезу на новом месте. Их свидание было напряженным и даже мелодраматичным. Он настаивал, чтобы Грюнвальд как можно скорее покинула дурной дом:
«Здесь ты должна идти с тем, с кем мадам прикажет…» Сказавши это, я отвернулся к окну и стал разглядывать занавеску… Вдруг слышу — мне на руку падает горячая слеза, потом другая, третья… Я взглянул Машеньке в лицо — она неподвижно смотрит на дверь и плачет… Этому уж я, конечно, не в состоянии противиться, хотя и знаю очень хорошо, что на эти слезы смотреть нечего, что это так только — одна минута… Я принялся утешать Машеньку словами и поцелуями и наконец начал упрашивать, чтобы она не сердилась на меня, на что она отвечала мольбами ходить к ней… «А то я совсем опущусь, — говорила она каким-то сосредоточенно-грустным тоном, — пить стану…» <…> Я решился во что бы то ни стало помириться с ней и спасти ее, если возможно»{172}.
Добролюбов, однако, не стал чаще ездить к Терезе: в начале февраля он почувствовал симптомы заболевания, как ему казалось, вызванного отношениями с подругой. После консультаций со знакомым студентом-медиком Добролюбов несколько успокоился, так как болезнь либо «оказалась вздором», либо быстро прошла{173}.
По косвенным данным, можно предполагать, что худшие условия у Бреварт и возраставшее взаимное чувство привели к тому, что в середине 1857 года произошло никак не документированное «спасение» Грюнвальд: Добролюбов, возможно, выкупил ее из дома терпимости (то есть оплатил ее долг «хозяйке»); возможно также, что