Шрифт:
Закладка:
Помню день торжественного въезда императора в Рим — теплый, ветреный, прозрачный. Тени облаков несутся по стенам, по стальным наплечникам легионеров. Развеваются белые одежды, сверкают золотые венки. Раздуваются щеки трубачей и флейтистов. Колесница со стоящим в ней императором проезжает совсем близко от меня. Он держится прямо, гордо смотрит вперед. Лицо молодое, красивое. Но совсем нет подбородка. Будто брадобрей увлекся и срезал его вместе с волосами.
Полководец Стилихон стоит сзади императора, на нижней площадке колесницы. Он старается не выделяться, не отвечает на приветственные вопли. Сын его, Эферий, идет в процессии простым солдатом охраны. Но силой веет от Стилихона. И уверенностью. И кажется, что молодой император, не поворачивая головы, оглядывается на него. Поминутно. То ли в страхе, то ли в поисках поддержки.
Алый императорский штандарт несут за колесницей на длинной пике. Он так похож на старинные флаги римских легионов, но перекрещенные буквы «И» и «X» напоминают всем, что времена настали другие.
Процессия тянется бесконечно.
Вслед за гвардией проходит кавалерия, потом лучники. Под возгласы изумления проезжает новая огромная катапульта, заряженная мельничным жерновом. Дальше идут сенаторы в тогах с красной полосой. Затем — городские чиновники, каждый цех и каждая коллегия демонстрируют предметы своего ремесла.
Суконщики вздымают на шестах гигантское чучело овцы, набитое шерстью.
Кузнецы взгромоздили на подводу огромный горн, раздувают его мехами, гонят горячий воздух в раздутый шар из мокрого полотна. Намалеванная на шаре рожа скалится на проплывающие окна. С крыш в нее летят конфеты, финики, монетки.
Наибольший успех — у медников. Они нацепили на спины большие зеркала из полированной бронзы. И по команде вдруг разом поворачиваются спиной к толпе. А что может быть веселее, чем увидеть вдруг в процессии бесподобного себя? Отраженная в зеркалах толпа ликует.
И, конечно, жрецы. И священники. Изображения Божества во всех видах. Да, таков тысячелетний Рим. В нем все еще можно верить по-разному. И поклоняться. Разве воскресающий Озирис не похож на воскресшего Христа? А Изида помогающая — на Богоматерь спасающую? Вот они идут, почитатели египетской богини, с гладко выбритыми головами, потрясают медными и серебряными цистрами, извлекая из них дикий перезвон. А за ними — женщины в льняных одеждах, с умащенными волосами, усыпают дорогу цветами из подолов.
Ну а дальше, дальше — дикий зверинец. Ноев ковчег! Страшный мохнатый пес Анубис — посредник между небесным и подземным миром. Корова, вставшая на дыбы, — богиня плодородия — размахивает бочонком вымени. Какой-то старый шутник привязал большие крылья на спину своему ослу, сам тащится рядом в треснутом шлеме — ну чем не Беллерофонт с Пегасом?
Толпа завлекает меня неудержимо, несет с собой, как река. Но вдруг в просвет я вижу надвигающуюся стену Колизея. Широко распахнутые ворота. Меня несет прямо в них…
Нет! только не это!..
Я начинаю изо всех сил работать руками, плечами, коленями. Гребу назад, прочь от страшных ворот.
…Нет, веселый дядюшка Люциус ничего худого не имел в виду тогда. Он просто хотел сделать из своего малолетнего племянника настоящего римлянина. И взял меня на настоящее римское зрелище — бой гладиаторов. Конечно, тайком от брата-священника.
Сколько мне тогда было? Лет девять?
Ах, как весело все казалось поначалу! Как пылала красками праздничная толпа, как блестели бриллианты в парадной ложе. И как смешно колотили друг друга деревянными мечами прелюзиты — совсем как мы, в своих потешных битвах у Константиновых бань. А когда прогудела труба и на арену вышел лассеарий с арканом, я был уверен, что потеха будет продолжаться. Ведь лассеарий был так молод и строен и так легко кружил вокруг неуклюжего гопломахия, парившегося в тяжелых доспехах.
Он бестолково отмахивался мечом, смешно приседал и нагибался. Правда, иногда ему удавалось задеть бросаемый аркан мечом, отсечь летящую петлю. Тогда лассеарий отбегал на другой конец арены, танцуя и улыбаясь публике, сматывал с пояса новую порцию веревки, отставлял трезубец, привязывал петлю заново и снова кидался в схватку.
Я уже воображал, как научу этой игре своих приятелей. Веревку можно будет украсть у бечевников, волочивших барки вверх по Тибру, они всегда располагаются на ночлег под мостом. Конечно, я буду изображать легкого и стремительного лассеария, а не этого старого рубаку с его неуклюжим мечом. Посмотреть только на его лицо, покрытое шрамами, на сутулую спину, на кривые ноги, вросшие в песок, как пни.
Тут что-то произошло.
Видимо, гопломахию удалось поймать аркан свободной рукой и сильно дернуть. Наверное, лассеарий не удержался на ногах. Я увидел только, что он бьется на песке, а гопломахий быстро-быстро подтаскивает его (меня! меня!) за привязанную к поясу веревку. Лассеарий судорожно пытался подняться. Его трезубец валялся в стороне. Минута — и он уже бился у ног своего врага.
Один удар меча пришелся по кисти руки. Другой — по шее.
Зрители хохотали.
Ужасно теперь сознаться — я хохотал вместе с ними. Не могло же это быть всерьез! Просто ловкое притворство! Сейчас лассеарий вскочит и снова схватит свой трезубец.
Я хохотал до тех пор, пока труп не протащили внизу близко-близко. И я увидел, как полуотрубленная голова волочится открытыми глазами по песку. А из раны на шее торчат красные трубки.
Только тогда мой смех перешел в рыдания. А рыдания — в неудержимую рвоту. Дядюшке Люциусу пришлось увести меня. Лишился любимого зрелища. Он только отплевывался на приглашения девиц, поджидавших у ворот Колизея распаленных зрителей. И всю дорогу до дома поносил заячьи душонки, вырастающие под сенью креста.
…Работая плечами и головой, я почти вырываюсь из людского потока. И вдруг передо мной возникает знакомое лицо. Густые, седеющие брови, плешивый череп, кадык, далеко торчащий из ворота рясы…
— Раны Христовы — Телемахус?! Ты что тут делаешь?
Он не отвечает, насупившись, пытается спрятаться в толпе. Так же насупившись, он отворачивался от меня в церкви моего отца, когда я уговаривал его прервать молитву, дать мне запереть храм Божий на ночь.
— Ты ведь знаешь, что это большой грех?!
Теперь я иду рядом с набухающей процессией, кричу над головами:
— Опомнись! Даже добронравные язычники проклинают этот адский соблазн. Вспомни, что писал Сенека о гладиаторской резне. Даже кровавый Нерон пытался запретить эти побоища!
Упрямый монах смотрит прямо перед собой, не видит надвигающихся ворот, не отвечает.