Шрифт:
Закладка:
— Старый знакомый, — едко сказал подполковник. — А крысу кто дрессировал? Петров или сама талант проявила? Читал я где-то, что крысы — самые умные животные.
Капитан сказал:
— Да, я тоже по телевизору смотрел. Легко дрессируются. Может быть, и Петров. Но думаю, что это случайность. Счастливая, конечно, для Круглова… Кормилицей была.
— Какая же она для него счастливая? — возразил подполковник. — Он из-за этого животного человека убил! Трагическая, а не счастливая случайность!
— Я тоже так думаю, — сказал капитан. — Я имел в виду эфемерное счастье Круглова.
— Какое?
— Призрачное. Таким людям не везет в счастье. Жить бесчестно — невыгодно.
— Кто это сказал? — спросил подполковник, не веря, что капитан способен на такие формулировки.
— Чернышевский, товарищ подполковник.
— Молодец! Читаешь… классиков! Придется это выражение изъять у тебя для служебного пользования — доклад скоро делать. Кстати, ты это обоснуй на бумаге и покажи. Добро?
— Добро, товарищ подполковник, буду рад помочь.
— Какая же это помощь?! Ты что говоришь-то? Помощи я не просил ни у кого и никогда.
— Я имею в виду коллективный разум, товарищ подполковник.
— Другое дело.
Подполковник был не в духе и выглядел, как это часто бывает с рассерженными деловыми людьми, довольно смешным. Капитан, зная об этой особенности начальника, не вдавался в рассуждения и, конечно, не спорил с ним, заранее зная о неминуемом поражении.
— Круглов нанес удар тяжелым замком по темени Кантонистова за то, что тот убил животное. Во всем признался, и, кажется, нам тут делать нечего. Тем более что Георгина Сергеевна и я были, можно сказать, свидетелями происшествия.
Подполковник, который уже догадывался о папахе, дожидавшейся его, криво усмехнулся.
— Почему Георгина Сергеевна, — спросил он как бы между прочим, — и зачем уехала с Кантонистовым из ресторана? Она была знакома с ним. Что за связь? Надо это отработать. Тут может быть ниточка.
— Вы так думаете? — спросил обескураженный капитан.
Подполковник всем корпусом повернулся к нему и строго сказал, повысив голос:
— Уверен!
Именно в этот день, вечером, Геша неожиданно для самой себя прижалась к матери.
— Ты знаешь, мама, я безумно люблю Черное море и Крым! Мне обязательно нужно съездить туда еще раз! Ты меня отпустишь?
— Черное море? — удивленно спросила мать. — Но ты была совсем еще девочкой! Неужели ты помнишь Крым?
— Я вдруг вспомнила! — призналась Геша. — Сначала думала, что это мне приснилось, а потом поняла, что нет. Я вспомнила, как порезала стеклом руку… Помнишь, порезала палец? Собирала на пляже стекляшки… Море их обкатало, а я уронила на камушки, стала подбирать осколки и порезала себе палец. Я хорошо помню, ты испугалась, потому что кровь стала капать на камни.
— Но тебе тогда было всего три года! — воскликнула мать. — Ты не можешь помнить. Наверное, я тебе когда-нибудь рассказывала, вот ты и помнишь… Или, может быть, папа…
— Нет, — сказала Геша, — я сама. Там был мальчик, который мне нравился. Он смотрел на мою кровь, и морщился, и очень страдал, по-моему… Забыла, как его звали. Помню, он ходил в белой панаме, а на руке следы от ссадин. Около локтя. Корочка отвалилась, и кожа там была светлее. Я хорошо это помню. И море тоже помню. С одной стороны горы и с другой, а там, где мы жили, камушки на пляже, впереди, между горами, море… Все в искорках. Если бы ты знала, как я хочу туда хотя бы на две недельки! Мама. Ты молчишь?
— Это так неожиданно, — ответила мать и погладила Гешу, как маленькую, по голове, или, точнее, по пышным, упруго причесанным волосам, ощутив рукою пружинистую непрочность коричневой волны.
— Только не говори «нет»! — воскликнула Геша. — Я должна знать, что у меня нет никаких преград. Что я совершенно свободна… Пожалуйста, скажи — поезжай. Я тебя очень прошу.
— Поезжай, — сказала мать.
Геша поцеловала ее и шепотом, со слезами на глазах, с дрожью в голосе сказала:
— Спасибо. Я, может быть, никуда не соберусь, но я должна знать, что, если вдруг соберусь, меня никто не удержит дома. Я, наверно, никуда не поеду… Но все равно… Спасибо.
— Тебе надо отдохнуть. У тебя голые нервы.
В этот день Геша была на грани истерики. Она не могла найти себе места, и ей казалось, что она все время плачет, хотя и не плакала.
— Ну почему я не играю на гитаре? — спрашивала она в отчаянии, как будто в жизни ее случилось непоправимое несчастье, и восклицала: — В доме у нас никогда не было гитары! Я так завидую людям, которые играют. Мне кажется, я все вечера проводила бы с гитарою! Ты говоришь, я не помню Крыма! Как же не помню, если я даже стихи написала?
— Ты? Стихи?
— Не стихи, но я бы под гитару… я бы подобрала музыку и пела бы… Это, наверно, не так уж трудно.
Она целый час просидела за своим столом и написала такие строчки:
Как друза аметистовая
В дымке голубой,
Ты снишься, кипарисовая,
Зимнею порой.
Таврида моя нежная,
Согретая весной,
Вершины твои снежные
И крокус, под сосной…
Ей так это понравилось, что она боялась продолжать, хотя и чувствовала — нужно было сказать еще кое-что о Крыме и о себе. Но дальше у нее получалось уж слишком:
К тревоге я приучена
И ветра слышу вой (?).
В груди моей измученной…
Грохочет твой прибой…
Зовут в дорогу дальнюю
С севера на юг,
В страну мою миндальную
Без слякоти и вьюг…
Кто зовет? Она не понимала и не могла ничего придумать. А строчка, в которой можно было бы объяснить этот зов, никак не складывалась в голове. «В груди моей измученной…» — повторяла она горькую, как ей казалось, фразу, которая ей очень нравилась! «Корабли, журавли…» — выжимала она из себя рифмы, надеясь, что «корабли и журавли» позовут в «дорогу дальнюю», но они глухо молчали… «Воплем корабли зовут в дорогу дальнюю, на краешек земли»… А как же будет тогда: «В