Шрифт:
Закладка:
* * *
У Васи была хорошая гитара… У Соланж, которая ушла от Кропило, не было комнаты. У Васи тоже ее не было… В коридоре общежития, в коридоре, разделенном фанерными перегородками, на подоконниках — и то только в редкие часы досуга — Соланж слушала его гитару… И подпевал Вася красиво. Голос его был сырой и неясный, как у молодого петушка. Вася любил петь «Кирпичики». И старинные песни тоже: «Ваньку-ключника», например. Гитара помогала петь.
А Соланж гитара помогала мечтать. Под рокот ее у Соланж в памяти раскладывались, перебирались, как клавикорды, воспоминания детства. И бульвар Сан-Жермен и парк «Мон Сури», где она впервые ждала русского художника. Соланж забывала, что она на подоконнике над грязным московским переулком, рядом с героем страшных боев против белых, с героем, которого объемлет радость жизни оттого, что Соланж тут, близко.
Говорят, что тишина располагает к мечтанию, что уют, удобство у камина вызывает воспоминания детства. Может быть, и так. А вот бродячая, без кровли, без пристанища, жизнь француженки в Москве действовала на ее мечтательность сильнее всех уютных каминов.
Вася сообщил ей, что ее муж, Кропило, арестован.
— Вася, ну к чему, зачем вы мне это говорите?
И Васе стало неловко, но он быстро оправился:
— Чтоб порадовать вас и самому…
Соланж остановила глаза на скучной желтой фанере в коридоре. Потом спрыгнула с подоконника. И двинулась, словно хотела устремиться куда-то, да остановилась.
Спросила:
— А вы не знаете, трудно теперь уехать во Францию?
Вася размахнулся гитарой, чтобы разбить ее о подоконник, или выбросить в грязный переулок, или что-то еще.
— Чушь! Глупость! Соланж, милая! Никогда я тебя не пущу! Нет. Ведь ты это не серьезно?!
В его серых, почти девичьих глазах, чистых и ясных, как хрусталь, из-за покрасневших век задрожали две слезинки. Соланж испугалась немного того, что сказала, и начала гладить мягкие и тонкие волосы Васи.
— У вас волосы, как у лесного бога Пана, — сказала она. — А говорили, что любовь глупость, а я вам верила, что только кровь…
— А это недурно, если я на Пана похож, — оживился Вася. — Зачем же вы от такого веселого бога бежите?..
— Вы помните, вы помните. — Соланж думала и говорила свое, — как вы говорили, что не надо поддаваться обману, вскормленному в нас веками: обману «любви». И я согласна была с вами, потому что есть в жизни нечто такое, для чего каждый из нас пришел на свет, что выше, лучше всяких чувств, пред чем любовь — ничтожество. И вы соглашались со мной тогда, в кремлевском садике.
— Милая француженка, пойми: я врал.
— Врал? Зачем же?
— А зачем ты сама врешь о каком-то возвышенном?
— Я не вру.
— А я не верю! Ты многого, француженка, не понимаешь. У нас, я тебе скажу, — комсомолец придвинул Соланж за плечи поближе к себе и осторожно огляделся, не видит ли кто, — у нас думают, что борьба классов есть борьба принципов, а на самом-то деле борьба классов есть борьба людей. Я это отлично знаю, потому что сам в таком деле участвовал. Значит, помимо классовых признаков в борьбе действуют еще чисто человечьи, например ненависть, любовь, верность слову, пристрастие, страсть и пр.
Комсомолец взял под руку француженку и стал с ней прохаживаться по коридору. Соланж, слушая его, думала, как похоже это на то, что давно, давно говорил ей Кропило, так же держа ее под руку и так же о каких-то клятвах и обетах, которые надо выполнить или за которые следует умереть. Много, много такого же горячего говорил ей Кропило в саду «Мон Сури». Так же он был возбужден, так же непреклонен.
— Мы еще сейчас учимся, — говорил комсомолец. — А погоди-ка, выучимся. Мы сделаем проработку всего… Если надо, опять страну поставим на дыбы.
— Против кого?
— Против Европы, черт подери! Нам нужны и машины и железо, нам нужно многое, многое. Нам нужна проработка всего, чем владеет Европа. Проработать все по-своему. А разве это можно сделать так, как сейчас, когда мы боимся дотронуться до иностранного капитала? Капитал лезет к нам, как разбойник: из-под пола, из домашних щелей, через окна, прорубленные в Европу, в двери, отворенные настежь в Азию — отовсюду. А мы с ним как с писаной торбой, как с хрустальными пальчиками: боимся их поломать. Мы подрастем и по-другому.
— Как?
— А так: красным походом на Европу. Были же крестовые походы. Шли, дураки, ко гробу господню, необразованные. А мы за машинами, за радио, за университетами, а главное, затем вот: не смей нам мешать. Красный поход!
Соланж сразу остановилась и своими большими, темными, утомленными глазами посмотрела на комсомольца так, как Валаамова ослица оглянулась на своего хозяина, который ее больно бил.
Вася тут только вспомнил, что ведь перед ним была француженка.
Чтобы замазать все, что он наговорил, Вася скрючился над гитарой, опер ее на приподнятую коленку и заиграл, подпевая:
В нашем саде под горой
Вся трава помятая,
То ни ветер, ни гроза —
То любовь проклятая!
ПАРИЖ — МОСКВА
Готард присутствовал на банкете по поводу открытия новых нефтяных источников в Африке. Были тут англичане, американцы, русский граф Коковцев, французские промышленники и один старый, старый французский генерал, служивший еще чуть ли не при президенте Феликсе Форе. Эта старая генеральская храмина хрипела какие-то слова, жуя их во рту, как корова сено, и мямлила какие-то пожелтевшие анекдоты. Генерала поддерживали двое молодых людей: один рыжеватый, веснушчатый и благообразный, другой — черный, с бачками, с веселым выражением лица. Почти на всяком большом банкете бывал этот генерал в сопровождении своих поддерживателей. Его так и называли «банкетным генералом». Он уже потерял способность произносить речи, зато своим соседям по столу подавал иногда идеи, пропитанные его старым окостеневшим опытом.
Толстые и грязноватые, с плохо вымытыми руками, лионские промышленники, обвязав свои воловьи шеи салфетками, делались похожими на дрессированных цирковых слонов. Они раньше других принялись за закуски, в изобилии наполнявшие длинные, увитые цветами столы. Лионцы шумели, вытирали руки о салфетки и