Шрифт:
Закладка:
…То, что ты в этой связи говоришь о дружбе, которая, в отличие от брака и родственных связей, не пользуется никакими общепризнанными правами и поэтому всецело зависит от ее внутреннего содержания, мне кажется, прекрасно подмечено. Ведь, действительно, вовсе не легко найти место дружбе в социологическом плане. Ее, пожалуй, можно включить в понятие культуры и образования, тогда как братские отношения попадают в рамки понятия Церкви, а приятельские – в сферу понятия труда и политики. У брака, труда, государства и Церкви имеются конкретные божественные мандаты, а как обстоят дела с культурой и образованием? Не думаю, что их можно просто включить в понятие труда, как бы заманчиво это ни выглядело. Они относятся не к сфере повиновения, а к области свободы, охватывающей все три сферы божественных мандатов. Тот, кто пребывает в неведении относительно этой области свободы, может быть хорошим отцом, гражданином и тружеником, пожалуй, также и христианином, но будет ли он при этом полноценным человеком (а тем самым и христианином в полном объеме этого понятия), сомнительно. Наш «протестантский» (не лютеранский) прусский мир в такой степени определяется этими четырьмя мандатами, что сфера свободы всецело оттеснена на задний план. Может быть, как мне сегодня кажется, именно понятие Церкви дает возможность прийти к осознанию сферы свободы (искусство, образование, дружба, игра)? Т. е. не изымать «эстетического существования» (Кьеркегор) из области Церкви, а как раз в ней-то и обосновать его по-новому? Я убежден в этом; а отсюда можно было бы по-новому подойти к Средневековью! Ведь кто, например, в наши дни способен беззаботно отдаваться музыке или дружбе, играть и радоваться? Уж конечно, не «этический» человек, а только христианин. Именно потому, что дружба относится к сфере свободы («христианского человека»!?), и следует надежно защищать ее от недоверчивой мины «этического» человека, не претендуя, разумеется, на necessitas божественной заповеди, но с притязанием на necessitas свободы! Я считаю, что в рамках этой свободы (а где еще быть дружбе в нашем мире, всецело определяемом тремя остальными мандатами?) дружба есть редчайшее и драгоценнейшее достояние. Его не сравнить с доменами этих мандатов, по отношению к ним оно просто sui generis, но вместе с тем неразрывно с ним связано, как василек с нивой.
Теперь о твоем замечании относительно «страха Христова». Он ведь высказывается лишь в молитве (а также в псалмах); (мне всегда было непонятно, почему евангелисты приводят эту молитву, которую не мог слышать ни один человек, а указание, что Иисус будто бы открыл ее ученикам в evangelium quadraginta dierum, есть просто отговорка; что ты думаешь по этому поводу?).
Весьма возможно, что твое упоминание Сократа в связи с темой образования и смерти очень плодотворно. Я еще подумаю над этим. Ясно же мне во всей проблеме лишь одно: что «образование», которое подводит в момент опасности, не является таковым. Образование должно уметь противостоять опасности и смерти – impavidum feriunt ruinae (Гораций), пусть оно и не может их «преодолеть»; а что значит – преодолеть? Искать в суде прощение, в ужасе – радость? Но об этом стоит поговорить еще…
Что будет с Римом? Кошмарным сном кажется мне мысль, что он может быть разрушен. Как хорошо, что мы повидали его еще в мирное время!
У меня все в порядке, работаю и жду. Впрочем, я ведь во всех отношениях неисправимый оптимист и хотел бы видеть и тебя таким! До скорого, радостного свидания!
Если тебе как-нибудь попадется на глаза Лаокоон, обрати внимание на его (отца) голову – не использовали ли ее позднее в качестве прототипа для образа Христа. В последний раз этот античный страдалец сильно подействовал на меня и долго не оставлял…
…Я вынужден был избрать новый тон в отношениях с партнером по ежедневным прогулкам; он все старался подъехать ко мне, и все-таки, несмотря на все его усилия, у него на днях сорвалось замечание о еврейской проблеме и т. п., что заставило меня отреагировать так резко и холодно, как я, пожалуй, никогда не обходился с людьми, и немедленно лишить его этих маленьких приятностей. Пусть он некоторое время вволю потрепыхается, меня это абсолютно не волнует (я сам поражаюсь себе, но это даже интересно). Он в самом деле жалкий тип, но уж, во всяком случае, не «бедный Лазарь».
29 и 30.1.44
…Также потому, что для меня трудно лишиться возможности писать тебе, я воспользовался тихим воскресным вечером, который на редкость непохож на обе последние грохочущие ночи, чтобы немного побеседовать с тобой. Как подействовали на тебя первые дни, когда ты непосредственно столкнулся с войной, какие у тебя впечатления от англосаксонского противника, которого мы до сих пор знали лишь по мирным временам?
Когда я думаю о тебе по утрам и вечерам, я должен основательно остерегаться, чтобы в мыслях не застревать на заботах и лишениях, выпавших на твою долю, с тем чтобы получилась настоящая молитва. В этой связи мне хотелось бы поговорить с тобой о молитве в беде. Дело это трудное, но недоверие, которым оно у нас сопровождается, не лучше. В псалме 49 прямо говорится: «Призови Меня в день скорби; Я избавлю тебя, и ты прославишь Меня». Вся история чад Израилевых состоит из таких воплей о помощи. И я должен сказать, что последние две ночи снова поставили меня перед этим вопросом. Когда бомбы так и рвутся вокруг дома, я ни о чем не могу думать, как только о Боге, о Суде Его, о «простертой длани» Его гнева (Ис. 5, 25 и 9, 11–10, 4), о моей недостаточной готовности; я чувствую, что произношу нечто вроде обета, и тогда я думаю о вас всех и говорю себе: лучше меня, чем кого-либо из них, – и ощущаю при этом, как сильно я к вам привязан. Хватит на эту тему, об этом можно говорить только в устной беседе, – но все-таки это именно так – только беда встряхивает нас и заставляет молиться, и каждый раз я воспринимаю такое положение вещей как нечто постыдное,