Шрифт:
Закладка:
– Было бы тебе спасение…
– Замолчи! Ты что, псаломщик, что ли? Или не понимаешь, что я рассказала про архиерея?
– Враки все! От злобы, Дуня.
– От злобы? Может, пойдешь со мной в одиннадцать вечера к архиерею?
– Перестань! Не клевещи!
– И ты, как Гавриил Иннокентьевич. Тот сказал: «Отечеству, Дуня, послужить надо». Скот! И ты еще: «Иди, Дунюшка, к архиерею – с ним Господь Бог пребывает, и он спасет твою грешную душеньку – ноченьку поездит на тебе и платье еще подарит».
Ной ничего подобного не говорил, конечно, и только руками развел: Дунюшку не спасешь: навеки погрязла в грехопадении и богохульстве – не воскресить ей себя. А он, Ной, хотел бы воскресить Дуню!
– А я-то так обрадовалась, когда увидела тебя, рыжий. Нет, видно, радости мне, если кругом скоты. Не лезь ко мне! – оттолкнула руку Ноя. – Обойдусь без телячьих нежностей. Уж лучше пусть его преосвященство утешит меня своими нежностями и отпущение грехов провозгласит с амвона. У, толстогубый черт!..
Поднялась с постели и быстро надела туфли:
– Пойду к благостной сводне, Евгении Сергеевне, – ищет меня, наверное, – и, хохотнув, зло добавила: – Авось не загрызет меня твой Божий пастырь? А спасение души будет, правда? Ты ведь так старался спасти мою душу! Эх ты, Ной Васильевич! Ты ничуть не лучше поручика Гавриила Иннокентьевича. Из того же теста!
Ной был так подавлен и растерян, что ничего не успел сказать, как Дуня ушла, хлопнув дверью.
До чего же она озлобилась и низко пала! А ведь беременной ходит, Господи, прости нас грешных! Должно, архиерей внушал ей веру в Господа Бога и православную церковь, чтоб спасти ее падшую душеньку словом Божьим, а бес кружит ее, кружит, насыщая злом и ненавистью!
Дуня осталась Дуней. Внезапной, неожиданной, взбалмошной, но желанной. Не поймешь: где у нее правда, где ложь и кривляния! Но ведь именно она – та самая заблудившаяся овца из девяноста девяти незаблудившихся, которой особенно дорожит хозяин овчарни Господь Бог! И не потому ли так тяжко, так муторно, муторно Ною…
XI
В двенадцатом часу ночи пароход подходил к пристани Новоселовой. Еще издали Ной (он дежурил в лоцманской по уговору с комендантом Ясновым) увидел пожар на пристани. До самого черного неба вскидывалось огромное пламя.
– Дрова подожгли, – догадался капитан. – И склады, кажется, горят.
«Тобол» отошел вниз от пристани и стоял там, поджидая «Россию».
– Без дров мы плыть не можем, – сказал капитан и сам стал у штурвала. Ной вышел из рубки и увидел темнеющую фигуру человека в шинели. Догадался: Боровиков.
– На «России»! – крикнул Боровиков в рупор. – Нас обстреляли! Двое убитых и трое раненых! Подожгли скла-ады и дрова-а!
– Видим! – без всякой трубы гаркнул Ной.
– Ка-ак у ва-ас с дро-ова-ами?!
– Не хватит до Даурска-а!
Тимофей ушел с мостика и вскоре вернулся:
– Идем на-а пристань Ка-ара-уул! Следуйте за на-ами!
– Ла-адно-о! – протрубил Ной.
А с пристани Новоселовой стреляют, стреляют, хотя и с дальней дистанции. Пожарище все выше и выше. За пожаром темнеют высокие горы, видно, как бегают люди по берегу. Как-то враз поднялся низовой ветер, и пламя пожарища взметнулось еще выше, перекидываясь на жилые дома.
– Почалось, кажись, – сам себе сказал Ной, укрывшись от пуль за дымовой трубой: винтовочные пули в рубку два раза тюкнули.
Капитан прибавил ходу и, отваливая вплотную к правому берегу, подальше от пристани, развернулся следом за «Тоболом» и полным ходом пошел вниз.
Небо прояснилось – горы то справа, то слева, и на фарватере не горят огни бакенов. Первый пароход сбавил ход, чтобы не вылететь на отмель, а «Россия» шлепала у него за кормой с потушенными бортовыми огнями.
Ной вернулся в рубку. У штурвала стоял рулевой матрос, а капитан слева от него попыхивал трубкою.
Молчали некоторое время, как это всегда бывает после нежданного происшествия.
– Жестокое начинается время для Сибири да и вообще во всей России! – начал капитан, оглянувшись на Ноя. – Кстати вспомнил. В шестнадцатом году на моем пароходе плыла больная девушка – дочь золотопромышленника-миллионера Юскова, Дарья Елизаровна. Тот раз зашла она ко мне в рубку ночью. Не помню, с чего начался разговор, она вдруг спросила: «Куда идет Россия, господин капитан?» Я думал о пароходе и сказал: «В Красноярск». – «Да разве я о пароходе? – возразила мне Дарья Елизаровна. – Я хочу, – говорит, – знать: куда идет Россия? Или, – говорит, – у России нету счастливой пристани? Я, – говорит, – вижу на вратах России надпись, начертанную кровью мучеников: „Оставьте надежду, входящие сюда“. Это же, – говорит, – страшно, капитан! Страшно!» И, помолчав, капитан проговорил со вздохом: – Тогда, в шестнадцатом году, было еще не страшно. А вот сейчас действительно страшно! И я часто вспоминаю слова Дарьи Елизаровны. Вы не задумывались, Ной Васильевич, в Петрограде и в Гатчине над этим вопросом: куда идет Россия? От одного переворота к другому? Ну а дальше что нас ждет? Останется ли Россия вообще? Не растащут ее по бревнышку и не сожгут ли дотла, как вот сжигают новоселовскую пристань! Мне лично страшно жить в наше время!
Ной слышал про утопившуюся сестру Дунюшки, подумал: Дунина судьба куда страшнее судьбы, выпавшей на долю Дарьи Елизаровны.
– Того не должно, чтоб сгибла Россия, – ответил капитану. – Банды век летать не будут. Времена переменчивы. Пристань, должно, какая-то будет.
Капитан сказал: если он останется жив-здоров после рейса в низовья Енисея, то эмигрирует из России к племяннику в Монтевидео.
– Это в Южной Америке, – пояснил капитан, набивая снова трубку и прикуривая. – Сожалею, что не эмигрировал сразу после Севастополя. Очень сожалею. Теперь я бы там жил как человек, и никто не посмел бы командовать мною вопреки моим человеческим убеждениям и самолюбию.
Ной хотя и не знал слово «эмигрировал», но по смыслу сказанного догадался: капитан собирается бежать из России в чужедальную державу к племяннику.
– Вся Россия-то, капитан, не подымется с места и не убежит, – возразил. – Куда народу бежать – рабочим, крестьянам и казакам, так и всем прочим людям? Жизню надо устроить у себя без побоищ и смертоубийств.
Капитан сомневается, что в России можно устроить порядочную жизнь.
– Разве вы не видите, что за один этот год мы Россию разворотили, довели до разрухи; весь народ ожесточился, и трудно что-либо сделать сейчас. И кто бы ни пришел к власти, хорунжий, – продолжал капитан, попыхивая дымом, – начнет устанавливать свои порядки с побоищами и смертоубийствами, говоря вашими словами. Разве не было побоища в Петрограде в октябре прошлого года?
– Шибко большого не было, капитан. После раскрытия заговоров в январе офицеров высылали, но не расстреливали. А теперь вот повсеместно офицеры призывают к стребительному побоищу. Почнется гражданская, следственно. И не с малой кровью! Претерпеть надо, думаю. А бежать со своей земли – стыдно будет за самого себя. Тут ведь курени наши в России, люди наши, куда от них бежать? Сладкое едали, и горькое надо выхлебать. По мне так. Другого исхода не вижу.
Капитан думает иначе: эмигрировать надо, пока еще жив и к стенке не поставили – белые или красные! Бежать, бежать!
Ной пожал плечами и ничего не ответил: кому что!..
В лоцманскую вошел комендант Яснов и позвал за собою Ноя.
Отошли от рубки, Яснов вытащил из карманов тужурки две бомбы-лимонки.
– Отобрали у артельщиков-сплавщиков, – сообщил. – Товарищ интернационалист заметил одного, как тот вертелся у машинного отделения. Ну и схватил его. Взорвал бы машину, бандит. Документов при себе не имеет: у них на троих одно общее удостоверение Красноярской заготовительной кооперации, да все это липа. Обыскали его товарищей – у каждого было по кольту и еще одна бомба. Офицеры, думаю.
У Ноя в затылке горячо стало: как в Гатчине!
– Что сделали с ним? – спросил Яснова.
– Расстреляем. А вы бы как поступили?
– Вы комендант, товарищ Яснов, вам и решенье принимать. Еще ведь есть там мужики? Как с ними?
– Проверили – крестьяне. Нормально. Спать не пойдете?
– Чтоб на том свете проснуться? – ответил Ной и вернулся в лоцманскую.
Прошло некоторое время – хлопнул выстрел. Капитан глянул на Ноя.
– У нас на судне, кажется?
– Бандита одного в чистилище препроводили. Там разберутся в его грехах.
– Где «разберутся»?