Шрифт:
Закладка:
Дуня на этот раз крепко прижала Ноя – сказать нечего. В самом деле, разве не его карабин стоит возле столика с обоймою патронов в магазинной коробке? И не его кольт в кобуре у брючного ремня под кителем? Не его шашка лежит вдоль постели, поблескивая золотым эфесом?
Ничего не ответил Дуне. И сам еще не уяснил: куда он едет? И что с ним будет завтра, послезавтра? Аминь или здравие?
– Она ждет тебя в Красноярске? – доканывала Дуня.
– Никто меня не ждет, язва! Сам по себе еду.
– Хоть ты и хитрый, но когда будешь уезжать из Красноярска с совдеповцами на пароходе, попомни мои слова: обратной дороги не будет. Никакой дороги тебе не будет. Ох, куда только тебя гонит, и сам не знаешь!
Что верно, то верно, Ной понятия не имел: куда его гонит? И где его последняя пристань!
Дунюшка некоторое время молчала, поглядывая в окно мимо рыжей бороды Ноя, потом, прижав ладони к животу, потерянно и жалко промолвила:
– Как толкается, боженька! Прилягу я. Это ты меня испужал. Можешь пощупать, Фома неверующий, – и, взяв руку Ноя, положила к себе на живот. Под ладонью Ноя и в самом деле что-то ворочалось внутри Дуни, поталкиваясь. У Ноя от такой неожиданности точно сердце в комок сжалось: ребенок! А Дунюшка лопочет: – Или я с корзиной надорвалась? Тащила на пароход с экипажа; этих чернорясных жеребцов не попросишь. И матросов не было. Вот уж счастьице привалило. Оставила себе на муки. А ребенка так хочу, если бы ты знал. Даже во снах вижу, и так мне приятно, радостно бывает. Пусть буду нищей, бездомной, но чтоб не одна. Я все время одна и одна. Вот еще! Куда с тобой?! В станицу, что ли? Помолчи лучше. Ой, чтой-то плохо мне, боженька!
Дуня лежит на спине, возле шашки, согнув в коленях ноги, не отнимая рук от живота.
– Как же ты не побереглась, Дунюшка, если в положении.
– Сам только что так меня тиснул и рявкнул, аж дух перехватило, лешак рыжий, и – «не побереглась»!
– Разве я знал, Дунюшка!
– Знал бы, если захотел! Может, тоже думаешь, как комиссарша твоя, – вру я все? Она мне говорила: «Не клевещите на достойного человека, вы ногтя его не стоите». Как она тебя защищала! Ну да плевать мне на всех вас! У меня будет ребенок – не полезут ко мне скоты в брюках. Все вы скоты, и больше ничего. Вам бы проституток и баб, легких на уговоры, чтоб не затруднять себя. Раз, и в дамках!
– Силой к тебе никто не лез. Не я ли говорил: не вожжайся с прихвостнями буржуев! А ты и сама метишь в буржуйки!
Дунюшка рассердилась:
– «Метишь»! А разве не мой капитал арестовали губернские совдеповцы?! Кабы не арестовали капитал, мы бы подняли прииски Благодатный, Разлюлюевский и на Горбатом Медведе. Вот! Сами ничего не делали и нам руки связали.
– Кому «вам»? Про Ухоздвигова, что ль?
– Про кого еще? Прииски-то совместные были у папаши с Ухоздвиговым.
– Эх, Дунюшка, Дунюшка! Ничего-то ты не понимаешь, что свершилось по всей России! Буржуям капиталы свои не возвернуть, как повсеместно пролетарии поднялись. А их мильены и мильены! Смыслишь ли ты, куда повернула вся Россия?
– Не пой мне, как пела комиссарша. Враки все! Теперь вот они бегут, эти, которые поворачивали. И ты с ними, что ль. Ну, беги! Это твое дело.
Ной не стал разубеждать Дунюшку: чуждая, чуждая да еще вбила себе в голову папашины миллионы, которых ей и в глаза не видать! И ведь не уговоришь, не повернешь. Но ведь она носит ребенка, его ребенка, господи помилуй! Вот оно как привелось, о чем не думалось Ною.
– Эх, Дунюшка, Дуня! Горько после заплачешь, когда все твои мильены, как дым, ветром развеются. И ничего у тебя не будет.
– Не стращай, пожалуйста! Мне и так не по себе. После каталажки УЧК от еды отвернуло; на мясо глядеть не могу. Только молочное – творог, сметану и мед еще. И рыбы вот хочу – красной. Хоть бы хвостик кеты или ломтик семги. Все бы отдала за ломтик красной рыбы. Смешно просто. Ужли мальчишка будет? Инте-ересно! Как по времени – в декабре родить должна. Мы ж в последний день февраля были у Курбатова? Ну вот! Ох, как мне опостылела неприкаянность и скитанье! Куда токо меня не гоняло проклятым ветром судьбы!
Ною жаль было неприкаянную Дунюшку: взял бы ее сейчас на руки и понес бы в обетованную землю счастия и спокойствия, где нет ни серых, ни белых, ни мятежей и злобы людской; но где эта земля обетованная?..
– Успокоился, слава богу, – промолвила Дуня, вытягивая ноги по постели. – Как я испужалась, боженька. Представляю, что тебе наговорила про меня комиссарша Грива!.. То-то ты и рявкнул, как зверь!
– Ничего не наговорила, кроме правды. Или я вел переговоры с чехами в Самаре?
– Тебя же приглашал Бологов остаться! Он мне сам говорил. Да ведь ты… Ах, да ну тебя!..
– Не было там переговоров, Дунюшка. На именины чешского генерала собрались наши беглые офицеры и генералы, которых выслали из Петрограда.
– Были переговоры, были! Дальчевский с генералами Сахаровым и Новокрещиновым и много разных офицеров присутствовали там на именинах генерала. Ты только мне не сказал в тот раз.
– Но ведь меня-то там не было, а ты показания дала – был!
– Вот еще! Это я для комиссарши сюрприз выдала, чтоб она не выцарапывала из меня Челябинск. Потому и взъярилась, гадина!
– Не злобствуй, Дуня. Еще и сама не знаешь: какой у тебя день будет завтра.
– Мои дни известны! Если не получу капитал папаши, у кого-нибудь в содержанках буду, когда проживу деньги, которые мне передал инженер Грива: сестры моей покойной капитал. Еду теперь с миллионершей, Евгенией Сергеевной Юсковой, однофамилицей: мужа своего на тот свет спровадила, миллионами завладела и выбрала себе в любовники архиерея Никона. Брр! Кого бы другого, а ведь это же харя-то какая! Так похож на моего покойного папашу – ужас! Как они мне все противны! Не глядела бы. А сама Евгения Сергеевна старается свести меня со своим полюбовником-архиереем. Говорит, что он имеет большое влияние во всей губернии, и, если выгонят красных, поможет мне стать законной преемницей капиталов папаши. Да уж больно хитрая она сама! Боюсь и их до чертиков. Поют-то они сладко! И чтоб с архиереем – этим откормленным быком, которому православные дураки руку поганую целуют, брр!
Он приезжал в Минусинск на престольные богослужения со своими чернорясными жеребцами: два иеромонаха – Андриан и Павел, мордовороты такие – ужас! И еще один протоиерей, пресвятой Пестимий, пакостник, как и само преосвященство со своей кобылой-миллионершей. Монашку за собой возит Пестимий и до того измучил ее, что на нее жалко посмотреть. Боженька! Какие все сволочи. Одни с Богом, другие с «отечеством». Все, все! Евгения Сергеевна жила со своим архиереем у Василия Кирилловича в двух комнатах, и такое они выделывали каждую ночь, что если бы был в сам-деле Бог, у него кишки бы перевернулись. Сдохнуть можно! А ты мне еще пел в Гатчине: «Душу спасти надо, Дунечка. В церковь сходим – исповедуемся», – зло передразнила Дуня, спросив: – Ты все еще читаешь дурацкое Евангелие?
– От Бога не отрекался, – буркнул Ной, крайне недовольный богохульствующей Дуней: этак оговорила самого архиерея! Как на него врала в УЧК, так несет сейчас на архиерея. – Не злобствуй так, Дуня, на архиерея. Нехорошо. Он при священном сане, и ему многое дано.
– «Дано»! Чтоб развращать и пакостить?
– Врешь ведь!
– Да я только что убежала от него с палубы и на тебя нарвалась. За груди меня потискал, толстомордый, и зад оглаживал. Сказал: будет ждать меня в одиннадцать вечера у себя в девятой каюте – один занимает. Все в Красноярске знают, как он развратничает в своем доме – содом и гоморра! Двери его дома дегтем мазали и панталоны дамские гвоздями прибивали. Веруй, Ной Васильевич! Бог тебе поможет. Молись и жди, жди – манна небесная посыплется тебе на голову из рукавов архиереевой сутаны. Только манна эта будет с таким навозом – задохнешься. Боженька! Сдохнуть можно от ваших дурацких верований, Евангелий и скотства! А Бог, как помню писание, первый скот и развратник. Чтоб ему околеть, ежели не околел еще на своем небеси.
Ной терпеть не мог