Шрифт:
Закладка:
«Тук-тук», — выстукивали заключенные, напоминая Поселку и приезжим, которые расхаживали по площади, что они тоже живут на белом свете. «Тук-тук…»
Мешочки безостановочно опускались и поднимались под приглушенное постукивание: «Тук-тук-тук, самокруточку, ради бога. Тук-тук, подайте на пропитание оставленным дома детишкам. Тук-тук… Тук-тук…»
Теперь ничего этого нет и в помине. Исчезли мешочки и постукивание, сохранились лишь арестанты, и не будь приникших к зарешеченным окнам зверских физиономий и специфического запаха, разносящегося кругом, никто бы и не поверил, что часть церкви Святых Мощей превратилась в пристанище бандитов. Снаружи все, казалось, было по-прежнему: старая ризница, облицованная, как и остальное здание, изразцами с орнаментом, и, разумеется, ниша со статуей мадонны с младенцем, неизменно обращенной лицом к площади, где останавливаются автобусы.
Но лишь тот, кто видел пресвятую деву раньше, может судить, насколько она поблекла под своим стеклянным, с отбитыми краями колпаком. Бумажные цветы больше не украшают ее, кружки для пожертвований нет и следа, исчезли тонкие восковые свечки — символы принесенных обетов. Некогда голубое платье мадонны совершенно выцвело. Скорбная и печальная, она так высохла и почернела от жары и зимних холодов, что стала похожа на крестьянку, работающую в поле от зари до зари.
Тем не менее статуя пытается сопротивляться, как сопротивляется фасад ризницы, несмотря на бетонные подпорки и режущую слух брань заключенных. Снаружи все, как прежде, но внутри соорудили нары, убрали каменные купели, а что касается изречений из Библии, то буквы уже давно стерлись. Сейчас деревянные балки украшают ругательства, угрозы, даты, имена, нацарапанные кончиком ложки. И клопы, скопища кровожадных клопов.
«Смердящая падаль» — так окрестила тюрьму старая Казимира из Симадаса. Всю дорогу она не переставала о ней думать. Тюрьма рисовалась ей мрачной пещерой, кишащей демонами по соседству со святыми на алтаре по ту сторону заложенной кирпичом двери. Одни искупают грехи молитвами, другие лишением свободы, таков закон, и каждый — и демоны, и святые — по-своему соблюдает его.
Казимира хранила в памяти рассказы об одном сапожнике из Поселка, поплатившемся семью годами тюрьмы за убийство невинного младенца. Открылось, что он задушил новорожденного, своего кровного, плоть от плоти, сына, и закопал труп под фиговым деревом. Под дикой фиговой пальмой, вот ведь совпадение: Иуда тоже выбрал это дерево, чтобы на нем повеситься.
И, подобно же Иуде, сапожник потом раскаялся в своем преступлении. До сих пор жив тюремщик, неоднократно слыхавший, как жена осужденного молилась перед главным алтарем, у наглухо заколоченной двери, а сапожник вторил ей: «Miserere nobis»[16]. Как будто даже (по словам того же тюремщика) он увлекся чтением божественных книг и жадно поглощал все, что доходило до него из imprimatur[17] епископами. Сапожник не расставался с Библией и Катехизисом, дня не проходило, чтобы он не перечитывал послание к коринфянам, особенно ту, наиболее важную часть его, где говорится: «И не удивительно, потому что сам сатана принимает вид ангела света»[18].
Был ли сам сапожник ангелом света? Кто на это ответит?! К фразе из послания часто обращался престарелый священник Поселка, ныне скончавшийся, когда хотел доказать всемогущество бога и его безграничное милосердие. И как пример приводил сапожника, который сделался достойным прихожанином, лишь научившись уважать труд. Старухи набожно крестились и уж теперь, если им было нужно рассказать о каком-нибудь чуде, сапожник приходил на выручку: ангел света или раскаявшийся убийца, не суть важно, зато с рассвета до захода солнца он сидит за решеткой с шилом и дратвой в руках и без устали тачает сапоги, зарабатывая хлеб для семьи. На праздники его в сопровождении тюремщика отпускали на несколько часов домой. Если что-нибудь случайно напоминало ему о невинно убиенном, сапожник разражался слезами; они обедали втроем — он, жена и тюремщик, и, как поговаривали в Поселке, сапожник потом просил позволения задержаться еще немного, чтобы выполнить свой супружеский долг.
Раскаявшийся сапожник был в годы республики единственным постоянным гостем тюрьмы. Но время шло, совершались новые злодейства, новые преступления. Бывшую ризницу заполняли мелкие жулики: похитители воды, бродячие цыгане, заподозренные в поджоге из мести, рыбаки, что ловят рыбу в мутной воде, а иными словами, контрабандисты, промышляющие торговлей наркотиками.
По мере того как появлялись новые узники, сапожника понемногу оттесняли в глубь зала, так что площадь догадывалась о его существовании только по доносящемуся изнутри стуку молотка, потому что осужденные, прилипнув к решеткам, заслоняли окна.
— Бедняги, — заключила Казимира Сота, недоумевая, что же будет делать в тюрьме среди всех этих несчастных ее внучка.
По городу разнесся слух, будто Флорипес вскоре переведут в Лиссабон, как перевели Алейшо Серрадора и других после восстания в Феррейре.
— Казимира из Симадаса может распрощаться со своей внучкой, — выносили приговор одни.
— Пускай занимается воспитанием малышей, все равно ей больше не видать девочки, — прочили другие.
Вся деревня обсуждала новость и никак не могла решить, стоит ли ей верить.
— Боже мой, боже ты мой, — шепотом твердила старуха.
Крепко прижимая к себе корзинку с одеждой и кулечек с яблоками, она идет через площадь прямо к тюрьме. Взрослые жители Поселка жмутся к дверям лавчонок, дети перестают играть, провожая ее внимательным взглядом. Все молча глядят, как она приближается. А Казимира, словно она совсем одна на площади, ставит корзину на землю и, набрав в легкие побольше воздуха, кричит:
— Внучка, где ты, внученька?
Никто не отвечает. Она снова зовет:
— Внучка!
Внезапно луч солнца выглянул из-за туч: Флорипес вместе с двумя заключенными появляется у окна.
— Внучка! — кричит старуха, радостно встрепенувшись.
Флорипес улыбнулась ей. А вся площадь в молчании смотрит на старую женщину у тюрьмы, Казимира Сота сотрясается от рыданий, смеется и машет кулечком с яблоками.
— Внученька. Внучка, внученька!
XXI
В госпитале при казарме Серкал Ново на железной койке лежит человек; ноги его обнажены, подол рубахи задран до самого подбородка.
Однако он все еще обут; когда ему стали накладывать повязку чуть пониже паха, оказалось невозможным стащить брюки с распухшей ноги. И по приказу грубых, нетерпеливых санитаров двое солдат в белых халатах разрезали ножницами сверху донизу штанину из грубой ткани, обнажив натянувшуюся окровавленную кожу, измазанные голени, выпирающие из башмаков, съежившийся, пристыженный член. Исчезло это темное равнодушное пятно, исчезли следы крови; кожа раненого теперь цвета чистого воска и сверкает в полумраке белизной, напоминающей о вечности.
— Вы знаете этого беднягу? Кто-нибудь видел его