Шрифт:
Закладка:
«Вы что же, “Бедного белого” станете выдвигать?» – говорил мне Борис Леонтьевич Сучков, имея в виду роман Андерсона. Нет, «Бедного белого» Платонов читать не мог, роман классово-примиренческий у нас не перевели. Но перевели «Никчемную» – повесть на тот же сюжет: бредущие по жизни и неспособные осознать себя[33]. О неосознанности написал Горький, как бы спрашивая: с этими людьми вы собираетесь строить социализм? Но его сборник «По Руси» хотя и не запретили, всё же замалчивали.
Когда я в первый раз наткнулся у Платонова на «хемингуэев-ские» строки, то вскрикнул, причем в Институтской библиотеке. По случайному, однако знаменательному совпадению за столом рядом сидел сотрудник, который тоже начал заниматься Платоновым. «В чем дело?» – спрашивает. «Похоже», – отвечаю. «На кого?». Конечно, на Хемингуэя! В знак согласия сотрудник кивнул головой.
Мария Александровна назвала рассказ, поразивший Хемингуэя: «Третий сын». Где же мог рассказ прочесть читавший русских не по-русски? «В международном сборнике лучших рассказов года», – отвечала посвятившая свою жизнь Платонову.
У меня не нашлось душевных сил рассказать ей, как книгу за книгой я разбирал личную библиотеку Хемингуэя в доме его под Гаваной и видел эти ежегодники: рассказов её мужа, умиравшего в матрацной могиле (врезавшиеся мне в память слова Ямпольского), в них не появлялось, там были другие имена, кому положено.
«Обмерзший машинист ничего не делал, а только ругался на эту жизнь».
Отверженный и опекаемый – в тягостно-двусмысленном положении находился Платонов. Так насквозь знавший обстановку в литературной среде считал Сучков, в то время партсекретарь Союза писателей. Платонову была отведена роль провокатора, при нём, полуотвергнутом, должны были развязываться языки. Говорил это Борис Леонтьевич моему отцу (при разговоре я присутствовал), говорил предположительно по тону, однако давал понять, что так оно и было: видел он Платонова не иначе, как окруженным спецсотруд-никами.
Платонов в годы войны попал в дезертиры: во время отлучки запил и не явился в часть. Рассказывал это Родионыч. Он как Главный редактор «Нового мира» спас Платонова от военного трибунала, однако непредумышленно поставил под удар, приняв решение опубликовать в журнале «Возвращение» («Семья Ивановых»). Рассказ был сочтён упадническим, Платонов подвергся проработке, а Родионыч снят. Ни в одной литературной летописи публикация хрестоматийного рассказа не поставлена в заслугу заместителю всех институтских директоров, и даже сам он не хвастался. Разбирая дома книжные залежи, наткнулся я в старом «Новом мире» на «Семью Иванова», главный редактор журнала – Щербина. Спросил у Родионыча об этом, а говорили мы с ним в разгар платоновского возрождения. В ту пору всякий прошедший по Тверскому бульвару мимо дома 25А старался урвать себе часть заслуги открытия забытого гениального писателя. А Родионыч, вместо того чтобы возгордиться, отозвался вяло, безучастно, сказал лишь, пришёптывая: «Да, напещатал…». И добавил: его самого убрали с поста главного редактора не из-за Платонова, а чтобы освободить место для Константина Симонова.
Снятие Владимира Родионовича и замена его Константином Михайловичем – со временем на собственном опыте смог я себе представить, как делалась и проводилась наша литературная политика. Обсуждавший со мной моё назначение главным редактором ответственный работник ЦК сказал: «На вас вылито столько грязи, что уж лучше этих писем не касаться». Политика, протокольная для «галочки», по существу была наговорно-разговорной. Директивы, которые теперь поносятся на все корки, – декорация для отвода глаз. Кто выполнял когда-то закулисно-организационную функцию, едва ли доищешься, в протоколах и постановлениях осталась показная глупость, будто принимавшие решения старались создать у потомства впечатление, какие же они были дураки, запрещениями и осуждениями приговаривая к бессмертию, а назначениями и награждениям – к поношению (мое назначение рассматривалось передовыми людьми как позорная ошибка).
Кто и как снимал Родионыча? Большого усилия фантазии не требуется, чтобы вообразить всё ту же процедуру, которую мне удалось углядеть, словно хвост уходящего поезда, а голова того курьерского состава была где-то далеко впереди, у истоков нашего литературного общежития, нашего порядка (или беспорядка) вещей. Одни и те же люди, пользуясь одним и тем же телефоном, звонили (или посылали письма) в соответствующий Отдел и нашёптывали про «безграмотного боцмана Щербину», да, служившего на Северном море и, допустим, сумевшего не подорваться на вражеской мине, но проглядевшего мину идеологическую и пропустившего безыдейный рассказ. Затем усердные нашёптыватели, но уже другим тоном, обзванивали знакомых по цепи, создавая Симонову репутацию единственно-достойного духовного лидера нашей интеллигенции.
Из тех, кто играл роль застрельщиков в мое время, кое-кого я видел. Как только оказался я назначен, тут же вокруг меня началось обходительное шевеление, впрочем, скоро вместе с режимом и кончившееся. Некоторые оказались буквально вышиблены из колеи. Один из проводников неофициальной литературный политики, никем, кроме самого себя, не назначенный, вросший в среду и систему, вращавшийся в этой среде и системе с невероятной агрессивной активностью, был найден мертвым в придорожной переделкинской канаве. Так и пролежал, никому уже не нужный, несколько дней. Нет, не убийство – инфаркт, человеческий челночный агрегат оказался выброшен на обочину. А до тех пор, чуть ли не до последней минуты (мы виделись незадолго до его кончины), то была исполненная сознания собственной нужности и значительности циркуляция. Что-нибудь за две недели до случившегося тот же нашептыватель приступал ко мне с разговорами интригантского характера. Не называю имени, потому что живы ни в чем неповинные дети и, наверное, внуки. То был не какой-нибудь сидевший на вершине горной, на
Старой площади, партократ, нет, рядовой внутрилитературной армии, которая вела одну за другой операции по созданию имен, слав и влияний. Тургеневская Кукшина или Безюкина Лескова, вечный тип активиста, находящего себе применение в склоках между писателями или художниками, короче, в творческих кругах.
Симонов вытеснил Щербину и приписал себе заслугу публикации платоновского рассказа[34]. Эта сознательная или невольная ошибка памяти, как всякая правдоподобная выдумка, содержит крупицу истины: рассказ под названием «Семья Иванова» был поставлен в номер Щербиной, критике за публикацию рассказа журнал подвергся, когда главным уже назначили Константина Михайловича. По правилам нашей печати номера, подписанные прежним главным редактором, так