Шрифт:
Закладка:
— Радость моя, где же ты была? Что с тобой случилось? Слава тебе Господи, все-таки смилостивился, вернул мне мою девочку!
А сзади появляется отец. Реденькие волосы его всклокочены. Он останавливается на верхней площадке, моргая глазами, и запахивает халат, а потом спускается вниз со словами:
— В чем дело? Что это? Что случилось? (И почему это в критические моменты они всегда говорят такие банальные слова?)
Сколько было объятий и поцелуев, сколько непроизнесенных ругательств! И они принялись стаскивать с нее промокшее платье, и включили в гостиной электрический камин, и мать укутала ее в одеяло, и только краем уха они слушали ее объяснения.
— Ну уж это я не знаю что! — восклицал время от времени Джордж, а миссис Мулкэрнс все повторяла:
— Никогда, никогда больше не отпущу тебя одну! Когда я была в твоем возрасте, мне никогда этого не разрешали.
И много еще было нежных слов, радостных восклицаний и воркотни. И самым спокойным лицом все это время оставалась Джозефин, которая рассказывала о своих похождениях с таким видом, как будто это была самая обычная загородная прогулка.
Отец Питера — Большой Падар — ждал у двери, время от времени мрачно высовываясь на дождь. На нем только полосатая рубашка, пузырем спускающаяся на плоский живот. Брюки на подтяжках подкручены у щиколоток повыше войлочных шлепанцев. Лицо красное. Но вот появляется его сын. Он идет по улице чуть ли не вприпрыжку, останавливаясь то и дело, чтобы прицелиться в птичку и сказать «бах», причем вид у него такой, будто ничего и не случилось. И отец кидается к лестнице и орет во все горло наверх: «Идет, Мэри! Он идет!» — задерживается ровно настолько, чтобы успеть расслышать в ответ восторженный, дрожащий от слез возглас: «Слава тебе Господи! Ох, слава тебе Господи!» — и летит к калитке встречать.
— Где был? Ты где был? — орет он.
Падар всегда орет, какой бы ни был повод для волнения: упустил ли он утку, сорвалась ли с крючка рыба или пропал ни с того ни с сего на всю ночь сын, и погиб, и, наверно, лежит теперь на пустынном холме, застреленный из отцовского ружья. Хватает сына за плечо.
— О Господи, где ты пропадал, Питер? — спрашивает он умоляюще. — Не умер? Живой? И ради всего святого, отдай мне ружье.
Берет ружье, смотрит на него и, убедившись, что оно в порядке, облегченно вздыхает. И ведет он себя совершенно непонятно: прячет ружье в штанину и, придерживая его через карман, шепчет:
— Смотри, чтобы мать не знала, слышишь, не должна она знать, что я тебе ружье давал! — А потом снова начинает орать.
Мэри, жена его, заключает сына в объятия и ведет в кухню, где пышет докрасна раскаленная плита и алюминиевый чайник чуть не подпрыгивает от жара, садится на стул и начинает раскачиваться, не выпуская сына, — вернее, дело кончается тем, что сын берет ее в объятия, говоря:
— Ну, мама, ну, мама, чего же сейчас-то плакать? Утри глаза, слышишь! Я же цел и невредим, и ничего особенного не случилось.
И все это время он помнит, что отец выскользнул в другую комнату, чтобы спрятать ружье в футляр, и думает о том, как он любит своих родителей, хотя оба они такие разные, и о том, как ему повезло, что кто-то его самого так сильно любит, и тут же думает, что он не виноват, что напугал их, что, в конце концов, произошло все это по не зависящим от него причинам.
Наконец Питер укладывает родителей спать, и успокаивает их, и целует мать, а потом идет в кухню, заваривает себе чай, и садится у огня, и думает о случившемся, а в глазах у него стоит девочка с прилипшими к голове волосами, и он говорит:
— А ведь, знаете, мне эта девчонка нравится.
Но никто, кроме него самого, этих слов не слышит.
* * *Когда Туаки, как мокрая крыса, юркнул в дом, там уже чуть ли не поминки по нем справляли. У открытого очага вокруг матери, сидевшей с воспаленными от слез глазами, собрались соседки. Там была и мать Паднина О’Мира, и еще две женщины, потому что думайте там что хотите, а кто же тогда и друг, как не тот, кто с вами горе разделит? Итак, Кладдах в тот день на рассвете оделся в траур. Во всем поселке не было человека, который не знал бы, что бедный Туаки не то умер, не то утонул, не то похищен, хотя нашлись и такие Фомы неверные, которые считали, что последнее вряд ли вероятно. «Ну, на что мог понадобиться Туаки похитителям?» — недоумевали они.
Стоило бедняжке Туаки появиться в дверях, как на него обрушилась лавина женщин в широченных юбках, и все они разом тараторили, тискали его, ахая над его мокрой одеждой. У Туаки прямо голова кругом пошла от всех этих поцелуев и возгласов восторга и негодования, и, сказать по правде, он в душе посылал их ко всем чертям, ему только хотелось поскорее пробиться к отцу, прижаться к нему и с вытаращенными глазами, с колотящимся сердцем рассказать все, как было, чтобы снова вместе с ним пережить случившееся. Да куда там! Не дали. Поэтому он скрепя сердце выслушал слезливые попреки, и истерические возгласы, и лицемерные замечания, и к тому же ему пришлось рассказать свою историю при всех, так что теперь, конечно, не пройдет и часа, как она облетит весь Кладдах. Ему было неловко, и он даже немного надулся, и им пришлось вытягивать из него