Шрифт:
Закладка:
— Как, кому, зачем платить? Чего вы прете на меня? — огрызался Вересов, отпихиваясь от наступавших калек и старушонок.
— Э, брат! Это не панель: здесь места зарученные, здесь, брат, каждое стойло оплачено!.. Да чего тут толковать?! В шею его! в шею!.. Балбень экой — парень, а туды же, звонить пришел! Староста, да ты чего же ждешь? Своех забижать позволяешь? Тури его, тури с паперти!
И местный нищенский староста, повинуясь голосу артели, тычком спустил Вересова с гранитных ступеней.
— Господи! И на милостыню откуп!.. И на милосердие продажа! — воскликнул он с горечью и отчаянием. — Да и чего ж тебе ждать?.. Как будто ты не знал этого! — И он вспомнил, что, сидючи в тюрьме, слыхал от арестанта, будто в некоторых церквах причт и прислуга отдают нищим на откуп и как бы с торгов все места на паперти, причем стойло, ближайшее к двери, ценится дороже, а дальнейшее — дешевле, и будто цена за лучшее доходит даже до полутораста рублей в год. Но, во всяком случае, это воспоминание было для него теперь вполне бесплодно и разве только подбавило желчи к его отчаянному положению. Голод становился все сильнее и сильнее.
«Господи! Зачем я вышел из тюрьмы! К чему было рваться-то на эту волю проклятую! Что мне в ней! Зачем она мне? Чтоб околеть с голоду да холоду! Воля хороша сытому, а голодному воля — смерть!»
И ему уже вспало на мысль — кинуться на первого встречного, избить его, изгрызть зубами, исцарапать когтями — в кровь, изуродовать, чтобы сорвать на ком-нибудь свое зло, но — главное — чтобы его за это схватили и отвели в тюрьму.
«В тюрьму… Нет, брат, в тюрьму не отведут, а вот в часть — ну, это точно, в часть-то посадят, в сибирку швырнут, и есть… есть-то все-таки не дадут до завтрашнего дня!.. До полудня все-таки ни крохи во рту не будет… И никто не даст!.. Никто!»
Вот идет прохожий какой-то.
«Кинуться на него, что ли? Ограбить — тогда и тюрьма будет! Тюрьма… сидеть в тюрьме?.. Нет! Это скверная штука!»
И Вересов остановился в ту самую минуту, как уж готовился было диким зверем броситься на человека.
Как там ни рассуждай, а в тюрьме даже для голодной парии есть что-то скверное, смрадное, удушающее, словом, есть все эти свойства и атрибуты неволи. Оно только на вид, и то лишь в минуту ропота и озлобления, может показаться, будто и ничего, будто тюрьма лучше воли, но, видно, уж так человек устроен, что нет того каторжника, который не предпочел бы душному острогу всех ужасов голодной, да зато вольной смерти в бурятской степи да в лесах бугров Яблоновых.
И Вересов почти инстинктивно остановился в своем намерении перед мыслью о новой неволе, перед повторением всего того, что уже было изведано им в Тюремном замке.
«Можно украсть и не попасться, и много раз не попасться — ведь не все же попадаются, — думал он, продолжая шагать по тротуару. — А уж если суждено околевать — так лучше же околеть, где сам захочешь и как захочешь!»
И он идет, а сам как-то вглядчиво всматривается во все стороны тротуара, словно бы ищет чего и не находит.
Действительно, Вересов искал.
Он искал и думал нелепые думы и строил нелепые надежды:
«Ведь вот, может, судьба пошлет на мою долю! Чем по сторонам глазеть — лучше гляди себе под ноги. Вдруг я найду что-нибудь!.. Хоть гривенник какой-нибудь, хоть пятак!.. Ведь случается, что и находят же люди! На пятак ведь отпустят из лавочки хлеба, два фунта отпустят — два фунта!.. Глазел бы по сторонам — и, может быть, прошел бы мимо, а теперь… может, найдется что-нибудь. А что, если… Господи!.. что, если я вдруг целый бумажник найду! Что, если я вдруг тысячу, три тысячи, десять тысяч найду?!. Ведь возможно! Ведь бывают же и такие случаи!.. Надо только искать, искать! Повнимательнее, позорче!»
И Вересов ищет. Вересов пристально, во все концы, разглядывает плиты тротуара и окраины мостовой, но… ничего не находит. Вот виднеется стоптанная бумажка — он со стремительной жадностью кидается на нее, как кот на добычу, кидается с ужасной боязнью, чтобы кто-нибудь другой одним мгновением не предупредил его, не выхватил бы из-под руки. О, если бы выхватил, он тут же, может быть, задушил бы его!
И вот бумажка уже в его руке. Дрожащими пальцами развертывает он ее самым тщательным, самым осторожным образом, вглядывается при свете фонаря. «Может быть, ассигнация, может быть, рублевая или синяя… или красная?» — екает и шепчет ему сердце. Нет! Это просто грязная бумажка! И Вересов с остервенением швыряет ее в сторону и нарочно еще пуще затаптывает в грязь своим каблуком — словно бы эта бумажка лично виновата в его разочаровании, словно бы не сам он создал себе свою мечтательную надежду, а она, именно она подстроила нарочно всю эту насмешливую скверную штуку.
«Туда же! Денег, глупец, захотел! — бормотал он сквозь зубы, судорожно сжатые от голода и злости. — Как будто они нарочно для тебя так и валяются по улицам!.. Как будто у тебя нет денег! Ведь есть! Есть! Есть! Вот, целая денежка! Христианская добродетель дала тебе ее… милосердие подало… шутка ли сказать: денежка… денежка!»
И он еще остервененней прежнего и с отвращением далеко отшвырнул от себя медную монетку, словно бы не она, а какая-нибудь скользкая, холодная гадина нечаянно попала ему в руку.
Швырнул и пошел далее.
Но черт знает как есть хочется!
Все те ощущения, которые пережил он в течение этих двух дней, в общей сумме своей слились в одно какое-то озлобленно-тягостное чувство, и это чувство еще усиливалось суровым голодом. Оно подымало в груди рыдания — и Вересов не сдержался: от голоду стал он плакать; но это были не женственные и не ребячьи слезы — это был какой-то невыносимо надсаживающий душу, тихий, сдержанный и в то же время отчаянный вой голодного пса. Именно вой — другого названия нет этому глухому, хриплому звуку. Он шел, шатаючись от сильной усталости, а слезы ручьем текли по щекам, и из глотки вырывались эти сиплые, собачьи вопли.
Прохожие оглядывались на него и принимали за пьяного.
Но он шел, ни на кого и ни на что не обращая внимания, не видя, не