Шрифт:
Закладка:
На другой день Санька тайком уехал к себе на заимку, поджидая, покуда Татьяна не насушит ему кулей пять сухарей и не насолит сала, чтоб уйти потом вглубь Саян…
IV
Сумность напала – душа в туман укуталась! Как-то все сложится в дальнейшем? Ну, Санька не задержится. С этой стороны свидетеля не будет. А как с той, где Дальчевский, генерал Новокрещинов? Есть еще и Дуня-пулеметчица!..
От Саньки пошел проститься с бабушкой Татьяной. В доме ее светился тусклый огонек. Еще на крыльце услышал затяжной кашель. Постучался. Бабушка открыла сенную дверь, встревожилась:
– Беда пригнала?
– Уезжаю по тайному вызову – гонец был.
– А мой-то совсем плох. Никудышен! Доживет ли до середины лета?
– Даст Бог, поправится.
– И! – бабушка махнула рукой, провела Ноя в переднюю комнату, заставленную фикусами в кадушках и цветами в горшках на четырех подоконниках; Ной разулся у порога, чтоб не наследить на половиках; горела семилинейная лампа с увернутым фитилем, и в горнице, где лежал чахоточный муж Татьяны Семеновны, тоже светился слабый ночник. Резко пахло каким-то лекарством и ладаном. У порога Ной стряхнул шабур и повесил с войлочным котелком на сохатиные рога.
Бабушка пригласила сесть на лавку к столу.
– Обсказывай!
Ной скупо поведал про свое выдуманное подпольство, то же, что и отцу: такие-то дела!
– Ох, богатырь мой, Ноюшка! – покачала головой бабушка и, глянув на открытую дверь в горницу, пошла и закрыла ее филенчатыми резными половинками. – Запутался, вижу. С чего тебя занесло в «союз» тот к генералам и серым каким-то? Головушка рыжая! Тебе ли с этакими шишками хлеб-соль водить?! Твое дело, Ноюшка, телячье: пососал и в куток. Полком-то командовал по нечаянности! Тебе ли на божницу лезти?
Ноюшка помалкивал. У него к бабушке очень серьезный вопрос имеется, да вот как спросить?
– Скажи правду: удержатся белые, если свергнут в Сибири проклятущие Советы? – спросила Татьяна Семеновна, присаживаясь рядом.
– Не удержатся.
– И мой говорит так же. В чем дух, а все едино твердит поселенец: Советы в Россию пришли насовсем. А мне так-то тяжело слушать! Душа к ним не лежит, Ноюшка. Потеряла я своего Кондратия из-за баламутов этих.
Повздыхала, дополнила:
– Тотчас с тобой бы поехала, истинный бог. Хоть и не та теперь рука у меня, а рубила бы этих советчиков до последнего свово духу, истинный бог! Уж лучше мертвой быть, чем с Советами жить! И ты вершишь правое дело, Ноюшка! Правое! Христианское. Они вить, жидюги, всю нашу веру порушат, в безбожество обратят, навозом да грязью станут люди!..
Ной уставился на свои босые ноги, помрачнел. Голос казаков слышит! Ярость казаков нутром чует!..
– Не вешай голову, Ноюшка. Не вешай! Даст Бог, воскресите матушку-Россию, и радость всем будет. Дай хоть взгляну на твою ладонь. На левую.
Ной положил руку ладонью вверх на столешню. Бабушка, склонив голову, долго ее разглядывала, повздыхивая, а потом сказала:
– Крестовая! Вот тебе и в рубашке народился! Хучь бы рубашку сохранил. Игде потерял-то ладанку?
– В мальстве еще потерял.
– Крестовая! Крестовая!
– Что обозначает – «крестовая»?
– Линии такие. Крестовые называются. Вертеть тебя будет жизня и так и эдак, а богатства не вижу. Пустошь, Ноюшка. И жены на линии нету. Век холостовать будешь, кажись. Экий, а?! Сила-то какая в тебе, а линия – одинокая, ущербная. Женская линия должна рядом с твоей коренной идти, а – нетути. Как корова языком слизнула. Лучше бы мне не смотреть на твою карту. Ну, не сокрушайся. Не всегда жизня складывается по ладони. В Красноярск поедешь?
– Туда.
– Просьбы нет ко мне?
– Есть.
– Говори, покель мой притих. Три часа било! Вот тебе и линии! У него вить на руке – долголетье и три жены по стремени коренной жизни. А он и одной не имел, ежли меня не считать. Какая я ему жена? Восьмидесятый разматываю, а ему – сорока семи нету! И ноне сгаснет. Чем я прогневила Господа Бога, не ведаю!.. Третьего мужика хоронить буду, Господи!.. Ладно, не будем печалиться, пока в доме нету покойника. Какая просьба?
У Ноя не выходит из головы страшная история, рассказанная Селестиной в Гатчине.
– Сперва хочу спросить. Вы были при дяде Кондратии, когда его убили? Ну, помните, по дороге на Минусинск, еще в тысяча девятьсот седьмом году? Вы же рассказывали.
– С чего тебя занесло в даль этакую? Не по дороге, а в Ошаровой. Деревня под Красноярском. Под Новый год было, помню. В последний день Рождества.
– Как это произошло?
– Да просто: налетел эскадрон Кондратия на беглых. Мужики натыкали. Точно, грят, те самые подпольщики, которых власти ищут. Облава была на них в Красноярске. Поранили, да не изловили. С дохтуром едут. Тоже из ссыльных…
И, вспомнив давнее, бабушка разволновалась:
– Я б их, гадов, на раскаленных сковородках жарила, истинный бог! Помню, как еще в девятьсот пятом всю их дружину мазутчиков загнали в те железнодорожные мастерские, обложили, как волков, и гранаты им подкидывали. Жарко было, а – дюжили! Более недели отсиживались. Кондратия мово у тех мастерских ранило, да не шибко.
– С чего вы на них налетели в Ошаровой?
– Сказала же! Мужики послали. Ну, захватили в избушке на самом краю деревни. Двух раненых, а двое успели убежать. Тайга-то рядышком! С теми ранеными возилась жидовка. Глаза, как сейчас вижу, – чернущие, волосы черные, длинные, а сама этакая злющая волчица!..
Ну, мой Кондратий проткнул одного шашкой, тут она в него и стрельнула из револьвера. Как мы не увидели – не в ум, не в память!.. Кондратий охнул и повалился боком на железную печку. Я кинулась к нему, а у него – глаза стеклянные. Кончился! В самое сердце пуля попала. Никулин – знаешь его? Старик теперь. Вот он! Успел отобрать у жидовки револьвер, да в нее саму пальнул, да поранил токо. Тут я спохватилась. Вырвала из мертвой руки Кондратия шашку, и… господи прости!.. Не к ночи вспоминать экое!..
Ной погнулся на лавке и долго молчал, а потом спросил, да глухо так, с придыхом:
– Батюшка ваш – Семен Анисимович Мещеряк?
– Аль запамятовал?
– А Григорий Анисимович Мещеряк – дядей будет?
Не понимая, куда клонит рыжеголовый Ноюшка, бабушка удивилась:
– Штой-то кидает тебя, Ноюшка, то в одну, то в другую сторону?
А Ноюшка тихо так, не глядя на бабушку:
– Стал быть, зарубили вы в той избушке двоюродную сестру свою.
– Окстись! Аль умом тронулся?
– Родную дочь Григория Анисимовича Мещеряка.
– Да ты чо несешь-то?! Жидовку зарубила. Али я из памяти выжила, что ль!
– Не жидовка она была, а из рода в род казачка, как вы сами. Селестина Григорьевна Мещеряк, а по замужеству – Грива. И тот, что убежал в тайгу, был доктор Грива. Он и теперь в Минусинске проживает.
– Да ты што?! Нет, нет! Брехня, брехня! Штоб сестру Селестину… Да нет! Откель набрался?
– От самого доктора Гривы, Ивана Прохоровича, – соврал крестник. – Он говорил, как сгибла его первая жена, революционерка, в деревне Ошаровой. Тут я и вспомнил, что слышал от вас.
Бабушку подхватила некая сила с лавки и понесла спиралью по избе – боком, боком. Сунулась к порогу, кинула веник на другое место, протопала в куть, заглянула в цело печи, на кухонном столике переставила порожние, прожаренные в печке глиняные кринки и тогда уже снова села на лавку, спросила:
– Давно узнал у дохтура Гривы?
– Как был в городе.
– Сказал про меня?
– Не говорил.
– Ох ты, господи! Правда ль то? Ужли была Селестина?!
– Разве вы ее не видели, когда еще жили на Дону?
– Как же не видывала! Мы ведь переселились в Сибирь с Кондратием в восемьдесят пятом! Помню ее гимназисткой… До чего же она выглядистая была! Вся в болгарку, што дядя Григорий с Турецкой войны привез. И статность, и пригожесть. А умнющая-то, умнющая!.. В Петербурге училась на каких-то женских курсах, не в памяти, учительницей стала, там же и замуж вышла за военного дохтура. Фамилию дохтура запамятовала!..
– Грива его фамилия.
– Не помню. А потом она с доктором в Севастополь переехала…
– Глаза и волосы у нее были черные?
– Черну…
Не договорив, бабушка схватилась ладонями за шею – задохнулась. Уставилась на Ноя, и рот закрыть не может.
Со стены три раза прокуковала кукушка.
Ной поднялся уходить.
– Теперь просьба у меня к вам, бабушка.