Шрифт:
Закладка:
После этого началась вторая часть допроса: социальное происхождение. Ответы мои я обдумал заранее. "Чем занимался Ваш отец?" — "Он был служащим Морозовской мануфактуры в Орехово-Зуево", — ответил я. (В этом была частичная правда. Мой отец действительно после революции был одним из директоров нашей бывшей, семейной мануфактуры.) "Кем? Директором?" усмехнувшись, спросил следователь. (Как, неужели он, поймал меня? Удивительно, как он попал в самую точку!) "Нет, счетоводом", отвечаю я. "Он жив?" — "Нет, скончался", — ответил я. Это была неправда, но я решил так ответить, чтобы не было дальнейших вопросов. "Чем Вы сами занимаетесь?" — "Учился в университете". Следователь как-то смягчился и, снова ухмыльнувшись, сказал: "Ну, я вижу, дело простое. Вас послали в командировку, Вы оставили Вашему спутнику делать всю работу, а сами поехали покупать себе соль!" "Ну, это не совсем так", ответил я, но не стал особенно спорить. Допрос кончился. Следователь начал составлять протокол. Долго сидел над ним, наконец, прочитал и дал мне в руки текст. Он был составлен куда более грамотно, чем в Снагосткой милиции, но и здесь не обошлось без грамматических ошибок. Текст этого протокола был, по сути, пересказ всего, что я рассказывал. Кратко и неясно в подробностях. Ничего о злосчастной поездке за солью, ни вопрос о социальном положении. Скорее все выходило мне на пользу и, как бы правда была на моей стороне. "Согласны подписать?" — спросил следователь. "Согласен", — ответил без колебаний я и подписал. "Но я чем же меня обвиняют?" — спросил я. Следователь посмотрел на меня, ухмыльнулся и многозначительно произнес: "В подозрении". "Так, что же будет со мною дальше?" — "Это уж не мне решать, а как посмотрит коллегия следователей". Он встал, позвал солдата и, меня вернули, длинными коридорами в зал заключения. Я находился в смешанных чувствах. Могло бы быть гораздо хуже. Они меня ни в чем определенном не обвиняют. Но не может быть, чтобы они мне поверили на словах. Конечно, с их стороны это уловка и появиться какой-нибудь советский "Порфирий Петрович" и скажет: "А почему Вы умолчали о том и том?"
* * *
В тяжелых мыслях и волнениях душевных прошли два-три дня заключения. За это время я несколько ознакомился с моими созаключенными. Странно, но среди них преобладали, сами большевики. Любопытная коллекция человеческих типов.
Самый яркий из них, пожалуй, товарищ Азарченко. Лет сорока пяти, маленького роста, рыжий, вся грудь и руки в сплошной татуировке. Оказалось, что при царе был на каторге на Сахалине, после революции в гражданскую войну — партизанил на Дону против Белых. Захвачен ими в плен с группой партизан. Когда белые их расстреливали упал на землю, хоть и не был ранен, а рядом с ним убитый, у которого сорвало череп. Вот он и накрылся этим окровавленным черепом и, когда белые пошли добивать, приняли его за убитого и не тронули. В последнее время он был во главе ЧК недалеко от Киева. "Ах, как у меня дело было хорошо организованно, — с похвальбой говорил он, — По чайным и трактирам сидели агенты, знакомились с приезжающими, подпаивали их, и выдавливали потом из них, что они контрреволюционеры". После взятия Киева Белой армией, он поехал жаловаться в центр на предателей, высокопоставленных лиц. Но его перехватили по дороге, арестовали и держат уже более трех недель. "Мне не выйти, — говорит он, — слишком много знаю про важных лиц, про их делишки". Он занимает в нашем зале хорошее место, на парте, а не на полу. И когда молодой парень, обвиняемый в дезертирстве, забирается на соседнюю парту, он на него кричит: "Тебя только вчера сюда привезли, а ты уже на лучшее место лезешь! Ты дезертир. Моя бы воля, я бы тебя на месте хлопнул, чего тебя держать! Да зря хлеб на тебя переводить!" Из любопытства и чтобы провести время, разговариваю с ним. "Я всякого контрреволюционера сразу вижу", — говорит он мне. Но как будто он, слава Богу, меня не "видит". Во всяком случае, когда я рассказываю ему, что послан, был в командировку и что у меня все документы в порядке и, тем не менее, меня арестовали, он замечает: "Удивительно, как у нас до сих пор нет согласованности в работе между разными учреждениями".
Другая любопытная группа: командный состав бронепоезда, шесть человек, из них два еврея, одетых в штатское, вероятно комиссары, остальные красные офицеры. Эти евреи самые приличные и культурные на вид. Когда в первый день в Особом отделе я остался без еды и увидел, что одному из евреев принесли с базара много хлеба и другому пищи, я подошел к нему и попросил хлеба. Он сразу же, ничего не говоря, отрезал мне большой ломоть черного хлеба. Офицеры бронированного поезда, вероятно, были когда-то военными старой русской армии. Но мне понятно стало, почему они перешли к красным. Это был тип распущенных хулиганистых и спившихся людей. Они старались не унывать, особенно двое из них, одетых в брюки галифе, пели песенки той эпохи, вроде "Вова приспособился". Песни сопровождались выбиванием чечетки и другими кабацкими танцами. Я спросил их, за что они сидят: "Ведь вы красные офицеры?" "Да, случайно в пьяном виде нарикошетили", — ответили мне. "То есть вы пьянствовали, а за это вас посадили?" — "Нет, за это бы нас советская власть не посадила. А вот, то, что в пьяном виде нарикошетили, это плохо". Но что и где именно они "нарикошетили" было не сказано. Видно что-то серьезное. Сначала, наслышавшись, что меня "поймали с картой", они, как и все, посчитали меня за шпиона. Но потом, когда я им в общих чертах нарисовал свое дело и допрос, они сказали: "Вот увидишь, тебя выпустят. А нас нет". Добавлю, что оба эти красные офицеры, распевали песню "у попа была собака…" и всячески издевались над о. Павлом. Через несколько дней эти издевательства прекратились. Может, надоело, а может и устыдились.
Помню, свои разговоры, еще с одним красным офицером-кавалеристом, он был в совершенно разорванных от верховой езды брюках. "Проделал я верхом все отступление, более тысячи верст, как только пришли на отдых, меня сразу по доносу арестовали, а за что, не знаю". Мне было трудно понять: кто он был на самом деле?