Шрифт:
Закладка:
– Ересиарх?! Да как же ты… – Он обвел взглядом пыточную и тут же согнулся в земном поклоне.
– Пощади, Христом заклинаю! Мы же одной веры, не губи душу православную!
– Сейчас ты про веру заговорил. А где она раньше была?
– Не губи, пожалей, – мычал стражник, уткнувшись лицом в пол. – Живота не лишай, помилосердствуй!
Афанасий презрительно пнул его ногой, затем разрубил веревку, все еще державшую тело брата Федула, и связал стражнику руки за спиной. Отрезав рукав от одежды подьячего, он скомкал его и плотно заткнул рот пленнику. Затем надвинул шлем на самые глаза, твердой уверенной поступью, какой ходят болваны-стражники, вышел наружу и запер замок. Спустился по лестнице и решительно направился к воротам. Его никто не остановил и не задал ни одного вопроса.
Афанасий шел по шумной новгородской улице, а в голове молотом стучала одна-единственная мысль – куда? В Спасо-Каменном про него давно забыли, в Белозерской обители, кроме преподобного, он никого не знает. Тот, конечно, приютит его и укроет, но делать ему в монастыре нечего, особенно после случившегося. Податься в Москву к отцу Аврааму? Узнает ли он его, ведь столько лет прошло? Да и говоря откровенно, не было у Афанасия даже толики желания пробираться в Москву, далекий, огромный и совершенно чужой город. Во всем мире не осталось родного места, близких стен.
– Страна Офир, – раздался в его ушах голос чернеца. – Сказочная страна, плодовые деревья, реки, полные сладкой воды, вечное лето, голубое море, желтый песок. Доберись туда, Афанасий. Вернись к вере истинной, первоначальной.
Он замер, остановившись прямо посреди улицы. Да, страна Офир. Но где она, за каким морем? Как в нее попасть?!
Голос брата Федула снова зазвучал в его ушах.
– Доберись туда, Афанасий. Посмотри за меня и за себя, порадуйся. А я тебе с небес помогу.
«В гавань, – вдруг понял Афанасий. – Как отец, наняться охранником на шитик и уплыть из Новгорода. Моряки народ опытный, где только не бывали. Они и подскажут, как добраться в Офир. А главное – подальше от палачей неистового игумена Геннадия».
– Поберегись! – заорал кто-то над самым ухом. Афанасий поднял глаза и увидел прямо перед собой телегу, груженную бочками.
– Спишь на ходу али пьяный? – продолжал орать возчик.
Афанасий сделал шаг в сторону, пропустил телегу и твердым шагом двинулся прямо в гавань. К вечеру он нашел место на ганзейском когге и следующим утром уже был на Ладоге.
Часть II. Юность гранда де Мена
Он всегда не любил столовую. Светило яркое солнце или темные тучи заволакивали небо над Кадисом – столовая всегда оставалась самым мрачным местом в доме. Высокие окна постоянно прикрывали плотные портьеры из вишневого дамаста, длинный стол драпировала коричневая скатерть, на которой перед каждым сотрапезником расстилали хрустящую белую салфетку. Обедали, как правило, только в своем кругу – отец, мать, младший брат и он, Сантьяго.
Между ним и братом была сестра. Она умерла еще ребенком, он смутно помнил черные кудри, белозубую улыбку, топот быстрых ножек в туфельках с каблучками, подкованными крохотными серебряными подковками. Помнит, как она внезапно слегла, запах лекарств, падре Бартоломео с сурово-грустным выражением морщинистого лица. Похороны, стену кладбища, поросшую изумрудным мхом, и белую бабочку, порхавшую над могильными плитами, словно выскользнувшую на волю душу той, чье тельце зарывали в мокрый глинистый грунт. После этого родился брат Фердинанд, названный в честь светлейшего монарха.
Дверь, полускрытая длинными портьерами из такого же вишневого дамаста, находилась позади кресла с высокой спинкой, стоявшего во главе стола. Отец всегда входил через эту дверь, бесшумно отворяя одну половину. Почтительно склоняясь перед матерью, занимавшей место справа от кресла, он негромко произносил одну и ту же фразу: «Сеньора, я рад видеть, что вы пребываете в добром здравии и хорошем расположении духа».
Слева и справа от двери висели два зеркала в золоченых рамах, такие же зеркала украшали стену напротив, возле двери, через которую входили мать и Сантьяго с Фердинандом. Две оставшиеся стены полностью занимали портреты предков, взиравших на обедающих с истинно испанским благородством, присущим основателям рода грандов. Мужчины с выпуклыми ясными глазами в сияющих доспехах смотрели строго и внимательно, а нежные дамы с тонким румянцем и с собачками на коленях, в платьях с высокими воротниками, ласково улыбались своим наследникам.
Больше всех предков Сантьяго любил Альфонсо Великолепного. Отец называл его самым бравым кавалеристом в роду. Картина изображала Альфонсо рядом с Санчо Сильным, королем Леона, перед атакой на вражескую конницу. За тот сокрушительный удар Альфонсо получил прозвище Великолепный, а король Санчо присоединил к своим владениям Буребу и Альта-Риоху.
Несмотря на воинственную позу, лицо у Альфонсо было грустным, а кираса выглядела помятой. Видимо, предку изрядно досталось от вражеских мечей, и Сантьяго казалось, будто ему не очень хотелось убивать непокорных наваррцев. Иначе откуда возьмется печаль на лице неустрашимого воина?!
На лицах других основателей рода читались лишь бравада и азарт, их доспехи блестели, словно только что вышедшие из мастерской оружейника. Но никаких особых подвигов за ними не числилось, во всяком случае, отец не рассказывал, а больше спросить было не у кого. Отец вообще не любил разговаривать на эту тему, чтобы вырвать из него самый малюсенький рассказ, приходилось канючить неделями.
Сантьяго очень хотел знать историю своего рода. В дворянской школе, а потом в Навигацком офицерском училище его сверстники напропалую хвалились подвигами предков. И хоть Сантьяго был не менее родовит, из-за неразговорчивости отца ему приходилось помалкивать. Хотя, честно говоря, особенно распинаться перед однокашниками не было нужды. Само упоминание имени отца приводило лица слушателей в состояние почтительного уважения.
Мигель Игнасио Идальго Мондарте Кристобаль де Мена. Это вам не какой-нибудь Педро или Жоакино! Древнее, внушающее трепет имя!
Когда Сантьяго особо докучал отцу своими просьбами, тот отправлял его на несколько часов в столовую.
– Зачем тебе допытывать меня?! – восклицал рассерженный отец. – Спрашивай непосредственных участников событий.
В детстве Сантьяго принимал это всерьез, он вообще относился весьма уважительно к любому слову отца, и, оставшись один в глухой тишине полутемной столовой, честно пытался разговаривать с портретами. Но предки молчали, невозмутимо взирая из толстых рамок палисандрового дерева.
Долгие часы бездействия тянулись нескончаемо. Сантьяго переходил от одного портрета к другому, внимательно рассматривая каждую деталь. Двери оставались незапертыми, но мысль покинуть столовую, не дождавшись разрешения, даже не приходила в голову. Обычно его освобождал старый камердинер Хуан-Антонио, едва ковылявший на измученных подагрой ногах. Он с трудом передвигался по дому, затрачивая на самые простые