Шрифт:
Закладка:
Автор статьи «Прекращение унии» в качестве основополагающего признака православного христианства выдвигал «кротость», а католицизма — воинственность и религиозный прозелитизм, что напрямую увязывалось с политикой римского папы и иезуитов в отношении «искони русского народа» — православных и униатов на западе Российской империи. Анонимный сочинитель писал: «Ни один народ не приял Святой Веры с большим спокойствием и кротостию, и ни один не держался ея с большею твердостию: а между тем дух любви и мира преобладая в сей новой отрасли Вселенской Церкви над духом неразумного рвения, не дал ей омрачить себя делами изуверства: никогда в отечестве нашем не думали распространять Веры темною силою казней; но кроткий свет убеждения тихо подчинил ея закону неизмеримые области в трех частях света; ни одна из сих областей не прияла Веры от проповедников меченосных, и напротив, весьма многие обязаны ею проповедникам-страдальцам»64.
Термин «меченосный», хотя и отсылал к Ливонскому ордену меченосцев, но более ассоциировался с религиозными войнами, которые вели католики, т. е. именно с крестовыми походами. Эту тему автор статьи развивал далее: «нашествие Татар, повторившее в ней те же ужасные явления, какие История видела от лютых Сарацин на Востоке, не потрясло, но укрепило в ней Веру Христову, и покрыло ея Церковь святым венцем мученичества»65. Таким образом, отсутствие русских в рядах крестоносцев получало особое обоснование, становилось символом цельного и исторически состоятельного религиозного поведения — предпочтения кроткого мученичества и мирной проповеди распространению христианской веры с помощью оружия. В крестовых походах могли участвовать кто угодно — немцы, французы, скандинавы и даже монголы66, но союз русских князей с западными рыцарями, согласно этой логике, был полностью исключен.
Эта линия получила свое продолжение в ряде трудов, созданных в конце 1830-х — начале 1840-х годов уже упоминавшимся выше Андреем Муравьевым, называвшим упомянутую эпоху «блистательным временем присоединения Унии»67. Муравьев так описывал крестовые походы в своей «Истории святого града Иерусалима»: «В течение двух веков, непрестанные кровопролития Франков и Турков, миллионами трупов усеяли все пути Сирии, и хотя, от сего страшного столкновения Запада с Востоком, возникло в последствии просвещение в Европе, не много пользы принесло оно бедствующей Палестине, над которою еще более отяготилось иго Магометанское, по удалении Франков; а между тем истребилось постепенно сокровище обителей пустынных, под превозмогавшим влиянием первосвященников Западных, и остатки учености духовной, которою славились еще лавры Св. Саввы и Феодосия, Евфимия и Харитония, под игом Арабским, исчезли совершенно, когда, после бурного прилива и отлива волн западных, осталась только одна горькая пена, столетнего их владычества в Св. граде и двухвекового в Св. земле»68.
В «Правде Вселенской Церкви» (первое издание —1841; начало работы, по свидетельству автора, — 183969) Муравьев отмечал, что ненависть крестоносцев к грекам принесла последним гораздо более бедствий, чем турецкое владычество: «.. одною из важных причин совершенного отчуждения Запада и Востока было вооружение крестоносцев, проходивших чрез Византийскую империю и наконец овладевших ею, вероломным взятием Царьграда. Патриархи Антиохии и Иерусалима, изгнанные из своих епархий Франками, жили тогда в Царьграде, и обладание Сирии крестоносцами было для них столь же тягостно, как и самое иго Турецкое… Тринадцатый век был один из тягостных для Церкви Православной, по случаю крестовых походов, разоривших столицу империи Греческой…»70. Схожие оценки в своих более ранних трудах высказывал и идеолог прекращения унии митрополит Литовский Иосиф Семашко71.
Реплика Чаадаева на этом фоне обретала характер, отчетливо оппозиционный официальной риторике. Если русские участвовали в войнах с сарацинами, то это означало отказ от идеи мирной проповеди — киевские князья таким образом должны были разделить ответственность за проступки крестоносцев. Подобный взгляд на крестовые походы подрывал концепцию православия как конфессии, с самого своего появления свободной от практики насильственного распространения веры.
Ф.Н. и А.П. Глинки, как кажется, вполне могли уловить этот смысловой обертон чаадаевского тезиса. С одной стороны, они, несомненно, были в курсе чрезвычайно актуальной для 1839 года тематики, связанной с отменой унии. С другой — идея свободной проповеди как главного практико-религиозного маркера православия была присуща не только официальной концепции антиуниатской реформы, но и перекликалась с воззрениями московских славянофилов. Весьма схожим образом эту логику воспроизводил в своих стихотворениях осени 1839 года А.С. Хомяков. В знаменитом стихотворении «России»72 он прямо противопоставлял образу России как всесильной воинственной империи Россию смиренную, не проливающую чужой крови, молящуюся. В первом случае Россия сравнивалась с Римской и Монгольской империями, также гордившимися своей силой, однако со временем утратившими мощь и значение. Наоборот, Творец, по мнению Хомякова, даровал России особую миссию — хранить чистоту веры и транслировать ее другим «братским» народам73. Мы встречаем здесь набор образов, явственно перекликающийся с текстами, трактовавшими основной смысл антиуниатской реформы: жертвенность и чистота православия, смирение, отказ от славы, добытой оружием. В стихотворении ноября 1839 года «Киев» Хомяков вновь противопоставлял польские/католические «меч и лесть, обман и пламя» и русские/православные «моленье и любовь»74. Важно, что связь стихотворения «Киев» с антиуниатской риторикой почувствовал и Погодин, который писал в пятом номере «Москвитянина» за 1841 год при публикации этого текста: «Как живо эти три куплета (в том числе строки о «моленье и любви». — М.В.) изображают Унию, которая по благому действию промысла возвратилась к православию в нынешнее царствование»75. Различия, впрочем, также имелись: во-первых, в своем стихотворении Хомяков намекал на идею братства славянских народов, которую николаевское правительство решительно не разделяло, во-вторых, смиренное православие противопоставлялось здесь не столько католическому Западу, сколько самой России — России бородинских торжеств сентября 1839 года76 (включая воспоминания о Бородинском сражении Федора Глинки, выдержанные в «апокалиптическом» духе).
Близкие по смыслу