Шрифт:
Закладка:
Наступил день отъезда. Не скрою, мне было грустно, грустно прощаться с симпатичными людьми, с уютным отелем, с балконом в моей комнате, с которого так широко видны лесистые холмы Харца.
Я побежала в канцелярию, чтобы проститься с вершащей всю бухгалтерию отеля фрау Зунд, образцом воспитанности и доброжелательности. Мы поцеловались.
Все, с кем я прощалась, звали меня приехать еще раз. Я обещала вернуться. Увы! Скоро мне вообще предстоит уйти, а в Ханенкле я так и не вернулась…
Спустя какое-то время мы с Пумой получили приглашение на бал (а вот кто его устраивал, убейте, не помню: не то болгары, живущие в Берлине, не то болгарское посольство, не то еще кто-то…). Но я сразу поняла, что инициатива приглашения исходит от Калевича. Пума облачился в смокинг. Я надела, впервые после Парижа, мое очень открытое черное платье, отделанное серебряным кружевом, бархатную шляпу с большими полями и длинные, выше локтя, белые лайковые перчатки. Так мы отправились «в свет».
Я с удовольствием вошла в ярко освещенный зал и потанцевала. Пума не умеет и не хочет уметь танцевать. Потом мы сидели и пили шампанское в обществе двух болгарок, сестер Чачевых, приглашенных к нашему столу Калевичем. Одна из них, старшая, была красива (в кино не снималась) и вторая, почти некрасивая, снималась много и была довольно популярна в Берлине.
Не прошло и трех недель, как раздался телефонный звонок. Вызывали меня. Я подошла. Взволнованный голос Калевича спросил, может ли он видеть меня сейчас же по важному делу. Я сказала: «Конечно».
И вот он у меня. Стоило только взглянуть на него, как сразу становилось ясно, что случилась какая-то большая беда.
– Что случилось? На вас лица нет…
– Мейер не Мейер, а Мюллер…
Я сразу не поняла, о ком речь.
– Какой Мейер? – спросила.
– Да наш, наш из Ханенкле.
Тогда Калевич рассказал всю историю. Мелкому служащему банка, по фамилии Мюллер, было поручено перевести тысячу долларов в марках. Он эту сумму присвоил, но успел истратить какие-то пустяки. Боясь возмездия, он бежал из Берлина и спрятался в отдаленном от центра маленьком курорте Ханенкле. Двинуться куда-нибудь дальше он не решался, опасаясь себя обнаружить. Но круг полицейских поисков неумолимо сужался и сужался. Наконец наступила развязка. Мюллер понял, что конец. Пытался кончить самоубийством, но неудачно.
Его увезли в Моабит, главную берлинскую тюрьму.
– Пропал, пропал парень, – твердил Калевич. – Вот я и приехал попытаться помочь ему. Ах, если б он сказал мне раньше, может быть, мы и придумали бы что-нибудь вместе…
Я рассказала всю историю Василевскому, и он написал фельетон в «Накануне», где доказывал, что поступок его неподсуден, ибо сумма, которую надо было перевести в марках, за это время возросла в десять раз. Таков парадокс инфляции. Я, конечно, не экономист, но мне кажется, что утверждение Василевского софистично: воровство остается воровством, хотя мне искренне жаль 23-летнего Мейера-Мюллера.
К сожалению, мне не довелось узнать, спас ли Калевич Мюллера от тюрьмы. Надеюсь, что спас…
Добрым словом надо помянуть Липмана. Это он пригласил меня на концерт итальянского певца Баттистини в зал берлинской филармонии.
Этот певец – чудо. Уже не молодой, плотный мужчина с резко обозначенным брюшком, выглядевший во фраке очень парадно. Но голос, голос… Он льется, льется… И кажется, что его никакая сила не сможет остановить – дыхания певца хватит на всю жизнь. Охватывает чувство радости, что ты слышишь такое и наперед знаешь, что никогда уже его не забудешь.
И вот второй концерт, на который я самостоятельно никогда бы не попала и даже не пыталась бы. Все тот же Липман повез меня на выступление всемирно знаменитого американского скрипача и композитора Фрица Крейслера.
Он уже гастролировал изредка, жертвуя гонорар в чью-либо пользу.
Я сидела в первом ряду. Вышел сутуловатый немолодой человек, как ни странно – в пиджаке (!). Лицо его как-то замирало, постоянно меняло выражение: он явно по-молодому волновался… Казалось бы, это ему уже не к лицу с его баснословной славой. Но ничего не поделаешь, – волновался… Волнение его меня тронуло. Из его репертуара запомнились мне его собственные композиции, уже заигранные по всему миру, – «Радость любви» и «Муки любви» и вещь (чья, не знаю) под названием «Лотос», которую он исполнил просто вдохновенно. Как бы мне хотелось услышать ее еще раз, чтобы вспомнить, хотя так сыграть, как сам Крейслер, никто на свете, конечно, не сможет. Врать не буду: скрипку не люблю, а Крейслера помню всю жизнь.
Домой, домой…
Конец июля 1923 года. Алексей Николаевич Толстой со всем семейством уезжает в Россию. К нему присоединяются Василевский и Бобрищев-Пушкин. Я пока остаюсь в Берлине и жду известий от Пумы. Все они едут на пароходе от Штеттина до Петрограда. Я решила проводить Пуму и посадить его на пароход.
У пристани пароход «Шлезиен». Он ничем внешне не примечателен. Но для меня всякий пароход, уходящий в далекое море, всегда заманчив и привлекателен.
На палубе сидит Бобрищев-Пушкин. Он, как всегда, выглядит заброшенным и неухоженным. Молчалив. Одинок. Не расстается со своим пледом. Глядя на него, у меня почему-то щемит сердце.
Алексей Николаевич озабочен, сосредоточен. Оно и понятно: семейство не малое – шесть душ: трое детей и трое взрослых. Наталья Васильевна только-только оправилась от очень мучительных родов. Виновник – младший сын Митя. Их еще двое: подросток Фефа, сын от Волькенштейна, и Никита, красивый мальчик лет шести-семи, сын Алексея Николаевича. При них бонна – Юлия Ивановна, или ласково – Юлинька.
Пума никаких особых наставлений мне не давал, а про себя сказал, что главная его цель – выбрать, где жить в дальнейшем: в Петрограде или в Москве. 1 августа 1923 года пароход «Шле-зиен» пришвартовался в Петрограде.
Сам Толстой в рукописном журнале «Чукоккала» называет первым днем своего приезда в Петроград – 4 июня 1923 года…
О, мед воспоминаний…
О, мед воспоминаний…
Сергей ЕсенинЗнакомство
Москва только что шумно отпраздновала встречу нового 1924 года. Была она в то время обильна разнообразной снедью, и червонец держался крепко… Из Берлина на родину вернулась группа «сменовеховцев». Некоторым из них захотелось познакомиться или повидаться с писателями и журналистами-москвичами. В пышном особняке в Денежном переулке был устроен вечер. Я присутствовала на этом вечере.
Вот трое – они пришли вместе: Дмитрий Стонов, Юрий Слезкин и Михаил Булгаков. Только вспоминать о них надо не как о трех мушкетерах, а в отдельности. О первом я помню, что он писал рассказы и нередко печатался в те годы. А вот Юрий Слезкин. Неужели это тот самый, петербургско-петроградский любимец, об успехах которого у женщин ходили легенды? Ладный, темноволосый, с живыми черными глазами, с родинкой на щеке на погибель дамским сердцам… Вот только рот неприятный, жестокий, чуть лягушачий.