Шрифт:
Закладка:
Цепи офицерской роты, войдя в станицу, не могли уже идти стройно и разошлись на группы, которые выбивали большевиков из каждой улицы и каждого дома. Шлось весело, но иногда трудно: большевики давали отпор. Раз Геневский, Покровский и Бык забежали втроем в один дом — там сидело до пяти красных. Бык, весь в пару, с круглыми от волнения глазами, с трясущимися от ярости руками и подбородком, двигался резко, неаккуратно. Он, словно боясь убить или быть убитым, всегда медлил перед выстрелом или перед решительным действом: к примеру, никогда не бежал сразу за угол, но останавливался на пару секунд у косяка. Не для того, чтобы услышать, приготовиться или дать телу отдых, нет, он хотел отдалить миг.
Геневскому все это было привычно. Он четыре года так забегал в австрийские и немецкие дома и всегда видел каких-нибудь солдат: этот с воплем бежит в штыки, не беспокоясь никак о пулях, практически встречая их грудью; другой, наверняка, перевернет стол, станет за печью или выдумает что-нибудь еще, а потом только станет мельком перестреливаться, надеясь, что его поддержат другие. Прапорщик Бык был из последних. Михаил Геневский, наверное, был из первых и бежал скорее в штыки, точнее, брался за саблю — он боялся растерять пыл и заскучать, став перестреливаться. На деле он в бою не скучал, пусть и казался таким часто; а еще его наивные глаза — австрийский солдат, будь он даже словенцем или венгром, сам на миг, на пару секунд, перед смертью замирал. Замирал и видел: летит на него острие сабли и премилая улыбка.
Покровский не улыбался, не летел и не отстреливался. Он входил в хату, словно к себе домой: зайдет в сени, туда-сюда немного поглядит, послушает, как дома дела, зайдет в комнаты, стрельба — раз, два, три — трупы. Покровский всегда стрелял наверняка. Пусть даже долго целился. Пуля в него не летела: зайдя в комнаты, он во весь рост поднимал руку и целил в головы; покуда не прицелится, не выстрелит. Рядом с ним уж везде попали: по чугунным кастрюлям, в окна, в сундуки, от печи кирпичи откалываются, а Покровский стоит и целится.
Геневский следил за прапорщиком Покровским. Обычно прапорщик первым заходил в дом и быстро заканчивал дело; иной только раз, если в доме уж слишком силен враг, он сам где-нибудь прятался, перезаряжал револьвер и просил остальных офицеров, словно сам сидел за столом и просил сахару:
— Господин капитан, прошу вас, не можете ли помочь? Все пули расстрелял, как бы не убили, — был он всегда серьезен и никогда не переходил на грубые непечатные фразы, которыми сыпали в бою другие офицеры.
Бык же ни слова внятно не мог сказать: дрожал подбородок. Он не боялся, бежал в бой, но накал боя ломал его нервы, и им овладевал тремор.
— Вы, — говорил в такие моменты Покровский, — не извольте беспокоиться, господин прапорщик, патронов у вас, кажется, довольно: в остальном Бог не оставит.
Полуразбитые большевики вытекали из Великокняжеской станицы. Приходила ночь. Офицеры дроздовской роты, стоявшие в охранении этой ночью, занимали мельницу в полуверсте от станицы. Мельница была белая, узкая и высокая, соломенная ее крыша в нескольких местах провалилась. Ночь, однако, дождем не грозила. На дворе мельницы сидело четверо, еще двое были внутри, пятеро за оградой осматривались.
Сидящими у костра являлись известные уже трое: Геневский, Покровский, Бык, а также четвертый — капитан Мартев. Мартева Геневский в бою совсем потерял, но тот не был ни разу ранен, все время весел, возбужден и взъерошен. Целый день он не ел, так что сейчас успевал наесться: сонливости в нем не было; напротив, он бурно и подробно рассказывал о самом бое. А еще с большим воодушевлением высказывал следующее:
— Это же настоящая русская армия, господа, вы послушайте! Нет, нет, что вы отворачиваетесь? Истинно, истинно русская армия. Да на голову выше прежней, у нас в рядовых такие величины стоят — офицеры!
— Да бросьте Вы, господин капитан, — потупя глаза, говорил Бык, — у нас в полку только одна рота из офицеров…
— Да одна наша рота — уже армия! — перебил его Мартев. — С такой-то ротою как не взять всего на свете!
Был капитан в сущем восторге от сегодняшнего боя. Был он в восторге и от того, что не получил ни единого ранения, хотя был в самой гуще боя, в самых первых цепях врывался в станицу и бил красных. Гимнастерку, правда, ему порвали, — но кожа под ней цела.
Покровский сделал жест глазами, словно бы усомнился в словах капитана, но жест этот, почти что игривый, быстро пропал и не был никем замечен.
— Господин капитан, вы, вероятно, восхищены славной борьбой после долгого затишья, поскольку смею сказать, что бой был труден.
— Это для вас, молодых, труден! Старым офицерам не привыкать к таким боям — враг разбит, а наш брат весел!
— Враг не разбит, господин капитан. Враг отступил.
— Да как он смеет отступать, — разгорячившийся вдруг Мартев заговорил глупости. — Как смеет отступать от нас? Это немыслимо, враг мигом должен сдаваться, лишь завидев нас.
— Как же мы прослывем грозной армией, если бы все перед нами лишь сдавались? А как серьезный бой? А мы были бы не испытаны. Да и враг, разве плох? Дрался хорошо; разве не погибли и наши славные воины? Разве в обозе и тылу не увеличилось число раненых? И враг хорош, достоин.
— Для христианского проповедника вы слишком циничны, господин Покровский, — от Мартева послышалась интонация почти что упрека.
— Я не проповедник, господин капитан. Я лишь считаю, что слишком большая страсть в мыслях может лишь повредить: они тоже люди, тоже русские, но лишь заблудшие; а может быть и просто достойно выполняют данный приказ — достойны русские солдаты! Но, как ни печально, все одно: он хоть и русский солдат, но враг; приказ дан