Шрифт:
Закладка:
– Брат, только что я хотел тебя попросить о том же.
– Ну что ж, брат, – сказал он, – придется подраться.
– Я об этом думал, – ответил я, – но верь, Пинок, тяжело мне это.
– Не легче и мне, друг Персик. Ступай же, прошу тебя: довольно одного петуха в курятнике.
– Справедливо, – согласился я. – Ну вот и уходи: ведь курочка-то моя.
– Твоя? Врешь ты все, мужик, трухомет, гнилоед! Она моя, я держу ее, и никто другой ее не слопает.
– Мой бедный друг, говорю, ты разве себя самого не видел? Рожа ты глупая, неотесанная, тебе бы редьку жрать; а пирожок этот редкий мне принадлежит; он мне нравится, он как раз мне по вкусу. Не поделюсь я с тобой. Ступай брюкву выкапывать.
За угрозой угроза – глядь, и недалеко до побоев. Все же жаль нам было, очень уж друг друга любили мы.
– Послушай, – сказал он, – оставь ее мне, Персик, ведь полюбился-то ей не ты, а я.
– Рассказывай… я, а не ты.
– Хорошо, порасспросим ее. Лишний удалится.
– По рукам! Пусть выбирает.
Да, но вот поди же обратись с таким вопросом к женщине. Слишком приятно ей длить ожиданье, позволяющее ей мысленно брать любого, и не брать ни того ни другого, и вертеть, вертеть на огне вздыхателей… Невозможно поймать ее!
Когда мы ее спросили, Ласка отвечала нам взрывом хохота. Воротились мы в мастерскую, скинули куртки.
– Ничего не поделаешь. Один из нас должен околеть.
Перед тем чтоб схватиться, Пинок мне сказал:
– Чмокнемся.
Мы поцеловались дважды.
– Теперь начнем!
Дело закипело. Мы не скупились: крупная была ставка. Карась[53], бухая кулаком, норовил надвинуть мне череп на глаза; а я коленком въезжал ему в брюхо. Никто, как друзья, не умеет так хорошо враждовать. Через несколько мгновений мы уже были в крови; и рудые ручьи, что бургонское, из носу били… Я уж не знаю, чем бы все это кончилось; верно, один у другого так-таки отнял бы шкуру, если бы, к счастью, соседи столпившиеся и мастер Ландеха, который домой возвращался, нас не разняли. Нелегко это было: освирепели мы, словно цепные псы; пришлось нас бить, чтобы заставить друг друга выпустить. Ландеха взял кнут кучерской: высек он нас, отхлестал, потом разговаривать стал. После крепкой драки чувствуешь себя мудрецом; гораздо легче рассудка слушаться. Не особенно гордо мы друг на друга глядели. И тут подоспел третий плут.
Иван Блябла[54] был жирный мельник, бритый и рыжий. Щеки его были так вздуты, а глаза так малы, что казалось, он вечно дует в рожок.
– Хороши петушки! – сказал он, осклабясь. – Чего вы добьетесь, когда ради курищи этой вы друг у дружки отхватите гребешочки да почки? Ни шиша! Как она хороша, как она хорохорится, пока вы здесь ссоритесь! Еще бы: приятно ведь женщине тащить за собой целое стадо ярых влюбленных… Вот вам добрый совет, ничего за него не возьму: помиритесь да плюньте, сыночки, – она ведь смеется над вами. Спиной повернитесь к ней и ступайте вы оба. Очень ей будет досадно. Хошь не хошь, а придется ей выбрать, и увидим тогда, кого любит она. Ну-ка, рысью, айда! Отрубай, что болит! Смелее! Доверьтесь мне, братцы! Пока пыльные ваши подошвы будут таскаться по дорогам большим – я здесь буду, друзья… Остаюсь, чтобы вам услужить: брат брату должен помочь. Буду следить за красоткой, буду вас извещать о жалобах сердца ее. Как только она решится, я тотчас дам знать счастливцу; другой же пусть удавится. А теперь пойдем пить! Пить да пить – значит жажду и память и пыл утопить.
Мы так их хорошо потопили (мы пили, как губки), что в тот же вечер, выйдя из кабака, мы собрали свои манатки, взяли посохи; и вот потекли мы в путь, в ночь безлунную, ушли мы, дурни, зады торжественные, и умиленно благодарили доброго Бляблу; а он, подлец, как сало сиял, и глазки его под жирными веками хихикали.
На следующий день мы уже меньше гордились собой. Не признавались мы в этом, тонко лукавили. Но каждый тужился, тужился, не в силах уже понять удивительное это средство: бежать, дабы победить.
По мере того как солнце скатывалось с круглого неба, мы все больше и больше чувствовали себя простаками. Завечерело; мы наблюдали друг за другом, небрежно о погоде болтая, и думали про себя: «Как славно говоришь ты, дружище! И хотелось бы тебе улизнуть незаметно! Не удастся, брат. Я слишком люблю тебя, чтобы оставить тебя одного. Куда бы ни пошел ты (я знаю, надуть ты горазд!), я за тобою последую».
После многих хитростей лисьих, когда ночью, притворно храпя, мы лежали на соломе, терзаемые страстью и блохами, Пинок вдруг вскочил и воскликнул:
– Двадцать чертей! Я горю, горю, горю! Нет мочи ждать! Иду обратно.
И мой ответ был:
– Идем.
Мы потратили день целый на то, чтобы вернуться восвояси. Солнце садилось. Мы таились, пока совсем не стемнело, в лесу. Не очень-то нам хотелось, чтобы