Шрифт:
Закладка:
Death meat, говорила она. Да, мертвое мясо.
А ведь мы были счастливы.
Сестра сказала, езжай. Я вернулась в Нью-Йорк. Немного рассказала о свадьбе, но без подробностей. Она внимательно меня слушала. Раньше мне это нравилось. Теперь меньше нравится. Особенно если это рассказы о свадьбе, на которую ее не пригласили.
Да и обо всем остальном. Я не рассказала, что смеялась с молодым мальчиком. Только не это.
На самом деле я почти ничего не рассказала о свадьбе и особенно о том, что смеялась, и о синагоге, где женщины были по одну сторону, а мужчины по другую, ни о том, что было столько народу. Ни то, что моя племянница всё время улыбалась, ни что у моей сестры было очень красивое платье. Нет, ни о чем таком я не рассказывала. Я только рассказала о матери и о том, что у меня болело сердце. С. сказала, возможно, твоя мать умрет, как она говорила раньше, когда мать забрала скорая. Мне захотелось сказать ей, что такие вещи не говорят, но я знала, что говорят, особенно если это С., которая разбиралась в таких вещах, поэтому я ничего не сказала.
Но мне хотелось быть одной. Мне не хотелось ни чтобы меня так внимательно слушали, ни чтобы так пристально смотрели, даже вглядывались в меня. Она всегда что-то видела, даже когда видеть было нечего. Всегда что-то слышала, когда ничего важного не говорилось. Она страдала из-за этих пустяков. Я тоже.
Было невозможно дышать. Я больше не могла. Знала, что она страдает, и не могла больше это выносить.
И всё время она у меня спрашивала, почему ты не спишь.
Однажды в супермаркете ее приняли за мою дочь. С. улыбнулась. Она говорила, возраст не имеет значения. Разве для тебя это важно? Я врала и говорила, что нет. Впрочем, когда я встретила ее на вокзале в Лондоне в первый раз, я была потрясена, она выглядела на семнадцать. Она ничего не говорила. Я сказала себе, это безумие, а потом сказала, ну и ладно.
У нее была такая походка, как будто ей было семнадцать, хотя на самом деле ей было тридцать. Она смеялась. Когда она смеялась и вдруг начинала говорить, как семнадцатилетняя, я говорила себе, ну и ладно.
Она ходила, смеялась, но взгляд, которым она за мной наблюдала, был серьезным и мрачным.
Я приехала в Лондон с чемоданом, набитым книгами, очень серьезными книгами. Я их едва пролистала в поезде. Вот, собственно, и всё. Я так их и не прочла. Неподходящее время для чтения. Может, как-нибудь позднее. Но я и не оставила их на автобусной остановке, чтобы их прочел кто-то другой. Обычно я так поступала, но только с книгами, которые прочла. И книги исчезали. Однажды я сказала себе, что нужно встать напротив остановки и посмотреть, кто забирает книги, кто ими интересуется, но я так этого и не сделала.
Во всяком случае, так я хотя бы не завалена книгами и, когда покупаю новые, нахожу для них место в моей парижской квартире.
В Лондоне мы ели, я говорила без умолку, мы целовались, любили друг друга. Да, любили друг друга, мы уже давно друг друга любили, еще до того, как познакомились, с того момента, как начали друг другу писать, и, может быть, надо было на этом остановиться. Да, в тот момент мы безумно друг друга любили.
Мы любили по мейлу, по смс, по фейсбуку. Она посылала мне греческие или не греческие песни, греческие или не греческие стихи, иногда английские или французские, неважно. Я слушала песни. Читала стихи. Сердце мое билось. Жизнь начиналась заново.
А теперь всё. Теперь она как будто заканчивается.
Дышать стало нечем.
К счастью, была собака.
Это потом она меня ударила, в Нью-Йорке, в квартире, я ее сняла, а она обустроила в ней для меня дом. Дом со всем, что полагается, даже с кусковым сахаром.
Это потом я ходила с фингалом под глазом.
Потом она двинула мне краем стола в живот.
Она так страдала и была в такой ярости, что двинула мне столом в живот раз пятнадцать. Я не считала, но мне показалось, что пятнадцать, незадолго до этого она послала меня за сигаретами. Я не сопротивлялась и нет, я не считала. Я поняла, что нужно просто дождаться, когда это закончится. Она страдала, она была так оскорблена, что не могла остановиться. Я поняла, что она оскорблена, только позднее, гораздо позднее. Слишком поздно. Я видела только ярость и ее маленькие, черные глаза. Без зрачков или, наоборот, с расширенными зрачками.
Я ничего не чувствовала, но сказала себе, я должна дать сдачи.
Тогда, когда она меня ударила, я сказала, мне тоже надо ее ударить, но это были ложные выпады. Я не знала, как это – ударить, но пыталась. Говорила себе, ну же, дай сдачи. Ты должна это сделать. И я сделала. Не знаю, жалею ли я об этом, и не знаю, почему сказала себе, дай сдачи.
Когда она ударила мне в глаз, она захотела меня полечить.
Я не хотела.
Она пришла с мокрым полотенцем. Я отказалась.
Она опять разозлилась, и я немного испугалась. Держала руки со сжатыми кулаками перед лицом, как я видела в боксе.
Накануне или еще раньше она сказала мне, ты не выйдешь из этой комнаты, пока не ответишь. Уже не помню, на какой вопрос. Я продолжала упорно молчать и только говорила себе, что будет, если мне захочется пи̕сать. Она прислонилась к двери и смотрела на меня. С непроницаемым лицом.
Мне казалось, что она так и останется стоять, прислонившись к двери.
Чуть позднее она сказала мне, что это такой оборот речи.
Это было за несколько дней до того, как она меня ударила.
Я сказала ей, ты действуешь мне на нервы с этими историями о ноутбуке, который я якобы открываю или закрываю. В общем, я ей так сказала. Это было грубо, и она не могла этого стерпеть, и я ее понимаю. И тогда начались удары, ее боль, открытая рана. Сами удары в конечном счете были не такими уж сильными.
До этого моя сестра сняла дом возле Мехико, где матери было легче дышать, потому что он стоял невысоко. Естественно, она не хотела видеть никакую С. Но хотела, чтобы я приехала. Я сказала, что не могу.
Но ты же можешь ей сказать, что ты