Шрифт:
Закладка:
— Да правда ли это, хозяин?
— Вот поспрошайте — то ли увидите. Увидите здесь то, к примеру, что все здесь немцы, что один человек: и говорить они умеют по-нашему бойко, и к нашим, которые капиталом посильнее или которые на полном от всякого почете, они ласки свои приладят и в маклеры его, на безответное, глупое место посадят, как пить дадут. А то в браковщики, в старосты, другую какую должность выберут: ты-де только своей торговли не заводи, а мы-де тебя своими крохами не обидим, с голоду не уморим.
— Вы, хозяин, просто сердиты на немцев, они не такие!
— Еще хуже сказать не во гнев вашей милости. Народ на лесть, на хитрость такой ловкий, что хоть рукавицы на руки-то надевай — не ухватишь. Опять же гордости в них — великая сила. Компанию только меж себя и водят и завсегда впереди нашего города идут. Русский, я вам говорю, человек никакой силы не имеет.
— Да отчего же? Я все-таки понять не могу.
— А вот посмотрите, как они это ведут. А по моему понятию, надо быть так, что немец-народ один дух в каждом человеке держать может, а по-моему артели их плотнее, благонадежнее бывают наших. Они это безотменно лучше наших делают. Ты к немцу хоть сто русских приставь: он все немец будет.
— Вот это, хозяин, верно. Теперь я несколько понимаю и даю себе слово проверить ваши слова своими наблюдениями на деле. А теперь еще один вопрос: кто составляет вторую половину жителей?
— Половина эта самая малая, половина эта — не половина. А это чиновники, народ заезжий, все больше из Петербурга; долго жить здесь не думает — на многое и внимания своего обращать не хочет: «Мне, — говорит, — что? Вы хоть все перегрызитесь, а меня не трогайте, потому что уже маленько и в престарелых летах; да, признаться, служить у вас и не думаю долго. А меня-де лучше оставьте в покое, сделайте милость...»
— Да ведь есть же, я думаю, и свои здешние чиновники, которые здесь родились, здесь и служат.
— Как же! Прибегали тоже приказные сказывать, хвастаются, что свою-де родословную, слышь, книгу завели и двоих-де уж записали. Теперь, мол, в чужих губерниях нуждаться не станем. Да ведь эти, которые здесь родятся, больше мелкота-народ. В них ведь силы никакой, как и в пузыре мыльном. Опять же они эдак любят...
Хозяин при этих словах сжал кулак, давая тем знать, что они взять взятку любят.
— И это ужасно любят...
Хозяин пощелкал себя по шее: пьют-де.
— Да ведь и ссыльные чиновники не все уезжают, другие, чай, остаются здесь на вечное житье.
— Бывает, да редко. Ну, а те, известно, волей-неволей в немецкую же шайку поступить должны, потому им и течение-то такое, что прямо в омут, а там стоит мельница ладная такая, что другую сотню лет стоит, молоть умеет первейшим сортом — русский-от дух одним сором закидает и не прочихаешься. Да что вам говорить много: город наш на немцах стоит, немцами руководствуется. Не знаю вот только, на немцах ли ему помирать-то придется... А не желаете ли вы поесть чего?
Круто оборванная речь хозяина пришлась кстати. Я согласился. Но что есть?
— У нас одна только рыба. Мясного употребляем мало, да и теперь же пост Великий. Вот треска!
Попробовал — и не мог есть, как ни был голоден.
— Палтуса, стало, и не подавать! — решил хозяин. — Палтус еще хуже. А вот селянка из свежей рыбы двинской.
Селянка оказалась сноснее, но приятнее и отраднее всего показался следующий за тем сон, крепкий, живительный, каким только и умеют пользоваться дорожные и крепко истомленные трудной, ломовой работой люди.
На другой день солнце осветило передо мною сначала огромную торговую площадь с рыбными рядами, с довольно большой толпой мужиков с возами дров, которые потянулись под гору к широкой Двине, засыпанной на ту пору снегами и обставленной по местам дорог вешками. Потом осветило солнце и самый город, по которому я ехал с одного конца на другой.
Видел я одну бесконечно длинную улицу с каменными и деревянными домами в начале: по некоторым казенные надписи, по другим частные, гласящие, что тут магазин, тут лавка с тем-то и тем-то, и что принадлежит она купцу, носящему в большей части случаев немецкую фамилию. Видел я бесконечно длинную улицу, почти единственную улицу города, тянувшуюся версты четыре, а может быть, и пять верст, вблизи от набережной, от берега Северной Двины по направлению к Кузнечихе и соломбальскому портовому селению. Видел я налево, за каменной оградой и рядом деревьев (на то время оголенных и обсыпанных инеем), Троицкий кафедральный собор, основанный 11 октября 1709 года и оконченный в 1765 году, двухэтажный, высокий, величественный. Соборная церковь прежде была деревянная, основанная в 1584 году, с пристройкой, сделанной в 1664 году. Церковь два раза горела. Петр Великий назначил для собора новое нынешнее место, а собор до сих пор хранит о нем память, драгоценную по многим отношениям. На правой соборной стене, под полукруглым балдахином, опирающимся на две колонны, хранится деревянный крест, сделанный руками Петра на память спасения в Унских Рогах. Этот крест сосновый, имеет 5 аршин в вышину и 4 аршина в ширину. Концы его сделаны в виде полукружий с шариками на оконечностях. Крест от времени и долгого пребывания на открытом воздухе потрескался и покрылся сизым цветом, но еще можно видеть резную надпись, сделанную руками самого Петра:
Dat
Kruys ma
ken кар
tien Piter
van a ch.
S. t.
1694.
Император Александр I повелел перенести этот крест в Архангельск из Пертоминского монастыря в 1805 году, как гласит надпись на доске, поддерживаемой ангелом. Другая доска (также поддерживаемая ангелом) повествует о причине, побудившей Петра Великого соорудить этот крест и перенести его потом на собственных плечах до того места, на которое вступил он после бури. В