Шрифт:
Закладка:
* * *
Невозможно говорить о Прусте, о его внутренних конфликтах, о его муках и о его силе, не учитывая эту раздвоенность – социальную, культурную, религиозную. Болезненный ребенок, он родился в год Парижской Коммуны у матери-еврейки и отца-католика. Всю свою жизнь он пытался не «принадлежать», избегал связи с какой бы то ни было группой. Его дилемма – не гамлетовское «быть или не быть», а главным образом «быть одним из них или не быть одним из них». Тем самым он клеймит французское общество, которое, по его мнению, сделало принадлежность условием существования. Он не любит ярлыки, предпочитает держаться подальше от всего, крайне настороженно относится к клановой обособленности и к тому, что мы сейчас назвали бы «групповщиной», но всё это не мешает ему занимать четкую позицию по некоторым поводам.
Так, довольно частые в Поисках упоминания Альфреда Дрейфуса свидетельствуют об интересе Пруста к его знаменитому процессу. Он и в самом деле был ярым дрейфусаром и даже работал вместе со своими друзьями Жаком Бизе, Робером де Флером, Леоном Брюнсвиком, Луи де Ла Салем и братьями Галеви над текстом Манифеста четырехсот, который через месяц после публикации собрал три тысячи подписей. Но довольно скоро он разочаровался, – среди прочего потому, что узнал о коррупции, не обошедшей и его собственный лагерь, и в конце концов отдалился от этого дела, отказавшись от какого-либо участия в нем.
Резкое несогласие Пруста вызывал догматический антиклерикализм, приверженцы которого требовали закрыть соборы. Будучи агностиком и иронично относясь ко всякого рода легковерию, он решительно осуждал обскурантистские попытки уничтожить культурную память, которая определяла таинственное своеобразие Комбре-Илье (перешедшее и на него самого) и частью он тоже хотел стать, чтобы удостоиться места в пантеоне французской литературы. Книга Против Сент-Бёва – не столько эссе, сколько роман – была его попыткой соперничать с церковными витражами и орга́нами, а также с такими вершинами французского классицизма, как сочинения госпожи де Севинье и Сен-Симона.
Тщась превзойти христианское искусство, будь то готическое искусство соборов или венецианское барокко, примерить на себя жестокую любезность крестьянки Франсуазы, нелепую декадентскую буржуазность Вердюренов, старомодное аристократическое высокомерие Греффюлей или Германтов, Пруст ставил перед своим искусством романиста задачу сравняться с католическим обрядом «пресуществления». Этот богословский термин отсылает к таинству Евхаристии, где хлеб и вино представляют Тело и Кровь Христа или, вернее, реально становятся таковыми. Принимающий причастие вкушает Христа во всей реальности его человеческой и божественной сущности. И письмо, по мысли Пруста, тоже своего рода евхаристическое пресуществление, дарующее словам «свойства материи и жизни». Слова становятся самой жизнью, литература превосходит реальность, эти «жалкие остатки опыта». Слово «пресуществление» в применении к литературному письму обозначает не что иное, как опыт в двойном значении, как в немецком языке: внезапное прозрение, обнаружение, откровение (Erlebnis) и терпеливое познание (Erfahrung). Пруст всегда на перекрестке того и другого, между блестящей догадкой и лабораторией.
Не оказалась ли после Пруста утрачена та «атеистическая добродетель», которую он искал в романе? Сюрреалисты бредили безумной любовью, экзистенциалисты поклонялись политической революции, Новый роман реабилитировал эстетизм, сегодняшний автофикшен изобличает произвол супер-эго. Не становясь ни на чью сторону, идя всё время поперек и в обход, Пруст безжалостно разводит по лагерям следующую за ним литературу. Будучи внутри и вне, в центре и на периферии, он режет по живому других и самого себя. Жестоко, иронично, безошибочно. И не дает покоя тем, кто хочет «быть одним из…»
Зачарованность Пруста католицизмом явственно чувствуется на протяжении всей книги, особенно в первой части В сторону Сванна, где рассказчик бродит по улицам Комбре и оказывается перед деревенской церковью.
Что до апсиды комбрейской церкви, то стоит ли в самом деле о ней говорить? Уж такая она была грубая, ни художественной красоты, ни даже религиозного порыва. Перекресток, на который она выходила, шел под уклон вниз, поэтому снаружи ее грубая кладка возносилась над основанием из нешлифованного песчаника, утыканного щебнем, и в этой стене не было ничего собственно церковного; оконные проемы были пробиты, казалось, чересчур высоко, и всё целиком напоминало не столько церковную стену, сколько тюремную. И разумеется, позже, когда я вспоминал все прославленные апсиды, которые я видел, мне никогда не приходило в голову сравнивать с ними комбрейскую апсиду. Только однажды, на повороте маленькой провинциальной улицы, у перекрестка, от которого разбегались три улочки, я заметил шероховатую надстроенную над основанием каменную кладку с высоко пробитыми оконными проемами, такую же асимметричную с виду, как апсида в Комбре. И тогда я не задумался, как в Шартре или в Реймсе, о том, с какой мощью здесь выразилось религиозное чувство, а невольно вскрикнул: «Это Церковь!»
Церковь! Такая обычная, она стояла между двумя соседями по улице Св. Илария, на которую выходил ее северный портал, между аптекой г-на Рапена и домом г-жи Луазо, примыкала к ним вплотную; простая гражданка Комбре, она могла бы иметь собственный номер, как другие дома на улице, если бы дома на комбрейских улицах имели номера, и казалось, почтальон должен был заглядывать в нее по утрам, разнося почту, по дороге от г-на Рапена к г-же Луазо, и всё же между ней и всем остальным оставалась невидимая граница, которую моему разуму никогда было не преодолеть. И напрасно г-жа Луазо растила на окне фуксии, которые усвоили себе дурную привычку опрометчиво закидывать свои плети куда попало, и цветы этих фуксий, когда они подрастали, тянулись поскорей охолодить свои фиолетовые налитые кровью лица о темный фасад – в моих глазах это не придавало фуксиям никакой святости; пускай глаза мои не видели промежутка между цветами и почерневшим камнем, к которому они прислонялись, зато в уме я оставлял между ними целую пропасть.[25]
VI. Места
Мишель Эрман
1. Портрет читателя
Наши страсти создают первый набросок наших книг, а сами книги пишутся в промежутках между страстями, пока мы спокойны.
За всяким большим романом таится опыт реальности, который автору удалось переплавить и передать нам, чтобы и мы тоже могли его испытать. Пруст много размышлял об этом, свидетельство чему – эта фраза рассказчика из последнего тома Поисков, где герой размышляет о страдании. Страсти, о которых