Шрифт:
Закладка:
Подслушивать, как мастера своей профессии раскрывают секреты своего творческого процесса, было захватывающе для молодого ученого. Рецепт Ханса Кребса, как получить Нобелевскую премию, был слишком скромен, чтобы в него поверить: “Каждый день в девять утра идти в лабораторию, работать весь день до пяти, потом идти домой. Повторять сорок лет”. Я уже цитировал откровение Жака Моно о том, как он любил представлять себя электроном, который решает, что делать дальше. Я пользовался похожим приемом, когда вслед за своим научным кумиром Биллом Гамильтоном задавал себе вопрос, что бы я сделал, будь я геном, который старается передать копии самого себя будущим поколениям.
В самом конце конференции один из приглашенных гостей, японский физик, который за все время не произнес ни слова, робко попросил разрешения что-то сказать. Он объяснил, что если бы вернулся в Японию и признался, что так и не высказался, – он бы потерял лицо. Формально хватило бы и этого высказывания, но в продолжение он сообщил нечто весьма занимательное. Он заметил, что большинство физиков сосредоточены на разнообразных видах симметрии. Но японская эстетика благоволит асимметрии, и, возможно, в силу этого японские физики смотрят на мир под другим углом. Я тут же вспомнил своего друга Памелу Аскуит, молодого канадского антрополога, и ее исследование в сфере, которую можно назвать метаприматологией – сравнительное изучение приматологов. Она считала, что японские приматологи смотрят на своих обезьян под другим культурным углом, дополняющим западную точку зрения. Нечто подобное утверждалось и о женщинах-приматологах, число которых непропорционально по сравнению с другими науками.
ПБМ
Из всех Нобелевских лауреатов больше всего я преклонялся перед Питером Медаваром: он давно был моим кумиром, не только за свои научные достижения, но и за писательский стиль. В пугающе молодом возрасте его разбил инсульт, и за ним с неослабным тщанием ухаживала жена, Джин (узел его галстука был мягче и свободнее, чем завязал бы мужчина). Однако легкий дефект речи мало отражался на его остроумии и эрудиции. Лишь однажды мне довелось увидеть зазор в броне доблестного обаяния. Я спешил по коридору, почти опаздывая на лекцию, и обогнал Медаваров, которые тоже торопились, насколько это было возможно для Питера – то есть не слишком быстро. Паническим шепотом Джин окликнула меня (“Ричард! Ричард!”) и попросила помочь провести Питера через дверь в конференц-зал. Что я и сделал. Меня растрогала ее забота о нем и его явная тревога о том, чтобы не опоздать – момент утраченной бдительности, разоблачивший внешнюю царственную беспечность.
Как-то раз он упомянул, что они с моим отцом вместе учились биологии в школе-пансионе “Мальборо-колледж”. “Нас с вашим отцом объединяла ненависть к некоему Э.Г. Лаундесу”. Лаундес был их учителем биологии, пользовался всеобщим уважением и славился своими успехами. Я напомнил сэру Питеру, что в некрологе он отзывался о своем бывшем менторе очень тепло. “Ну знаете, я рассудил, что раз уж старый мерзавец сыграл в ящик, то с меня причиталось”.
Примерно в это время Редмонд О’Хэнлон, один из редакторов литературного приложения “Таймс”, предложил мне написать рецензию на одну из книг Питера. Я отправил восторженный отзыв, одну из самых хвалебных рецензий на своей памяти (и заодно несколько разгромных отзывов на другие книги – написанных, если подумать, в подражание стилю самого Питера)[26]. Единственным высказыванием с отрицательным оттенком было суждение, которое я вставил, чтобы сразу же опровергнуть: “Некоторые описывают Медавара как «человека взрывоопасного» – человека, от которого можно ожидать чего угодно, – но я готов горячо с этим поспорить… ” Мне так и не прислали гранки на проверку, так что, когда текст напечатали, я с ужасом обнаружил, что все мои славословия безжалостно вырезали, а рецензию озаглавили “Взрывоопасные рассуждения”. Я бросился к Редмонду; его кабинет располагался над знаменитым оксфордским магазином женской одежды Annabelinda, хозяйкой которого была жена Редмонда Белинда. Сидя в окружении своей коллекции: чучел рептилий, сморщенных обезьяньих лапок, амулетов и прочих диковинных вещиц, которые он привозил из путешествий и которыми забил весь свой кабинет, – он молча выслушал мою длинную тираду и вышел из комнаты, не говоря ни слова. Он вернулся, торжественно неся предмет, который все так же молча вручил мне. Это был двуствольный дробовик. Я никогда не узнаю, был ли он заряжен (Редмонд был эксцентрик и авантюрист, так что все возможно), но, как бы то ни было, этот жест парадоксальным образом меня обезоружил. Не думаю, что в той зловредной редактуре был повинен сам Редмонд, а Питер проявил великодушие, когда я написал ему и рассказал о происшествии.
Около десяти лет спустя, ближе к концу жизни Питера, Джин пригласила меня на ужин к ним домой, в Хэмпстед на севере Лондона. Со времен нашей встречи в Германии физическое состояние Питера ухудшилось, но его ум был все так же остер, и Джин каждую неделю приглашала двоих-троих гостей, чтобы развлечь его. Те, кто, подобно мне, мало был знаком с ним лично, воспринимали приглашение как особую честь, и такие вечера не забывались. Вместе со мной была приглашена знаменитая журналистка Кэтрин Уайтхорн, и подозреваю, что она развлекала хозяина намного лучше, чем это удавалось мне, скованному благоговением. Единственной уступкой недугу было то, что он извинился и рано ушел спать: “Боюсь, я совсем больной”.
Большая честь была вновь оказана