Шрифт:
Закладка:
Между тем настойчиво разрасталась обида. Неужели так мало значила она для Федора, что он додумался до такого: за заботу — равнодушие, за нежность — жестокость, за самоотрешенность — надругательство. Не могла поверить в это и ждала, заходя в учительскую: вот сейчас зазвонит телефон. Она поднимет трубку, узнает знакомый голос, и Федор вперемежку с клятвенными обещаниями жить по-иному расскажет, что полюбил ее в эти дни пуще прежнего. Но телефон в учительской молчал, а душа Натальи озарялась новой надеждой: «Наверно, Федор дома». Быстро шла по улице. Хрустел снег. Находила в квартире угрюмое молчание стен и вещей.
К концу второй недели, поздно вечером, когда Наталья штопала в кухне чулки, зазвякала, задергалась дверная цепочка.
Наталья испуганно выскочила в прихожую.
— Кто?
— Я.
— Зачем явился? За одеждой?
— Жить.
Наталья сбросила цепочку и убежала в комнату.
Здесь было сумрачно. Неслышно спали Игорь и Максимка.
Бестрепетно, как припаянная, лежала на стеклах синяя тень башенного крана.
Наталья взяла со спинки стула платье, начала торопливо натягивать его. Воротником зацепила за шишку волос на затылке. «Зачем одеваюсь?».
Тотчас представила, как появится перед Федором в этой нежно-скользкой рубашке с оранжевыми лямочками, и вдруг озябла, вздрогнула от неприязни к мужу. Стянула воротник с шишки и одернула платье. Сразу улетучились и озноб, и волнение, и робость.
Холодно вышла в коридор.
Федор наклонился, стараясь расстегнуть «молнию» на боте. Над лобастой головой торчал шпын, невинно жмурились близорукие глаза, розовели скулы.
Наталья чуть не встала на колено, чтобы помочь мужу: так сильно примятый шпын, прищур глаз, румянец скул напомнили Федора того времени, когда он поцеловал ее впервые.
— Здравствуй, — сказал он.
— Здравствую, — ответила она.
Федор дернул застежку. Она не сдвинулась с места, и он, морщась, затряс пальцами.
Наталья глядела на мужа, и странным казалось ей, что еще каких-то несколько минут назад она ждала его возвращения.
Тогда, в Башкирии, в первые дни их любви, она почувствовала себя столь же заметной под огромным синим небом, как гора, к которой отдуло стаю галок. Но если тогда она чувствовала себя возвышающейся над домом, над собакой, над клушкой, то сейчас маленьким представился ей Федор, тщетно старающийся расхлестнуть «молнию».
Федор, Федор, что будет-то с нами? Неужели твое возвращение не вернет прежних, солнечных чувств?
Кто знает, каким он пришел: возродил ли в себе все то, что она любила, или остался таким же ненавистным, как в минуты раздоров. А вдруг она останется холодной к Федору?! Ведь столько было по его вине жестоких, полных стужи и отчаяния дней…
Наталья опять прянула в комнату.
В прихожей шлепнулся об пол бот. Федор весело крикнул:
— Наташ, Зоренька, снял! Фу!
— Обрадовал, — сказала Наталья.
— Что, что?
— Снял — ну и хорошо. Себе — приятно, ближним — облегчение.
— Коли так — спасибо.
Наталья вздохнула и положила Максимку, уткнувшегося в подушку, на бок.
От верхушки фикуса отвалился желтый, дырявый лист, жестяно прогремел по веткам.
СОСЕД
Однажды вечером зашел ко мне художник Георгий Жмыхов. Меня встревожил его вид: жесткие черные волосы всклокочены, худощавое лицо бледно, пуговицы на рубашке расстегнуты. Жмыхов сел на стул и протянул зеленый конверт.
— Прочти.
Я уже прихватил пальцами листы, лежащие в конверте, но Жмыхов вдруг выдернул его и выскочил в коридор. Я устремился за ним. На пороге своей комнаты он оглянулся, потом резко захлопнул дверь. Щелкнул замок. Я постучал. Молчание. Я постучал вторично. Снова молчание.
Разозленный, взбудораженный, я вернулся к себе. Принялся было за газету, но пробежав несколько корреспонденции из-за границы, поймал себя на том, что ничего не запомнил.
Чем же потрясен Жмыхов? Может, что случилось с матерью или сестрой? Не похоже. Только позавчера он получил от них поздравительную фототелеграмму (ему исполнилось тридцать лет). А может, артистка Юлия Косенко написала ему какое-то убийственное письмо?
Я подошел к окну. Неподалеку на пустыре стоял экскаватор, выпустив зубы ковша из земли, а дальше грудились кучи остекленелого шлака, поросшие верблюжьей колючкой. Огромный заводской пруд там, где вливались в него рудопромывочные воды, рыжел, зыбился, а там, где он был тих, — казался застеленным тонкими полосами красной меди. Коксохимический цех окутан обычным угольно-желтым дымом. Клубы крутого шелковисто-белого пара то и дело проламывали эту стену дыма. Они выбрасывались из широченных зевов закопченных тушильных башен и тоже, как и тихая поверхность пруда, принимали тон красной меди.
Вернулись с прогулки Полина и Юрка.
— Папа Миша! — крикнул Юрка. — И не стыдно тебе в комнате сидеть. Ой, и солнышко мировое! Мы на стройку ходили. Там мачтовый кран поднимали, а лебедка взяла да испортилась.
Рассказы сына я всегда слушаю внимательно, а на этот раз нетерпеливо ждал, когда он умолкнет. Юрка заметил, что мне не до него, обиделся, убежал на кухню.
Полина спросила, что происходит со мной. Я объяснил. Она усмехнулась.
— Нашел за кого переживать! Жмыхов недостоин этого. Юлия так сильно любит его, так самозабвенно преклоняется перед ним! А он… ни женится, ни отталкивает…
Полина возмущенно шевелила сцепленными пальцами. Въедливая морщинка между бровей углубилась, серые глаза глядели гневно.
По мере того, как Полина говорила, я все сильнее сердился на нее. И чего она нападает на Жмыхова? Он талантлив, трудолюбив, не глуп. И вообще славный человек. А то, как он ведет себя по отношению к Юлии, видимо, оправдано. Должно быть, он проявляет осторожность.
Долго я не мог уснуть: ловил каждый шорох за стеной. Сам не замечая того, я вздыхал, ворочался, дергал одеяло. Полина рассердилась, назвала меня невозможным человеком и перебралась на диван.
На другой день, возвращаясь со смены, я проходил мимо художественной мастерской, где работал Жмыхов. Он увидел меня в окно и прямо с кистью, в халате, заляпанном масляными красками, выскочил на улицу. Он выбросил навстречу мне руку с длинной выгнутой ладонью и, когда я пожал ее, предложил поехать в воскресенье на рыбалку. Я