Шрифт:
Закладка:
Финал выходит неожиданным и даже неоправданно жестким, с сильным пережимом, который отвечает подростковой тяге к «кровавым историям». Он складывается из остервенелой погони и борьбы за жизнь: Михась пытается сражаться с Глушкой, потом сбежать, потом, поняв, что надежды нет, просто оставляет на деревьях зарубки – имя человека, который его убьет. Глушка поджигает лес. В дыму, в огне, в чащобе гиблого острова (так нагнетается гибельное предчувствие) наконец происходит непременный последний поединок преследователя, уже безжалостного, и жертвы, уже беспомощной. В последний миг, растянутый саспенсом, Михася спасает подоспевший сосед.
Невозможный жанр – триллер с участием детей, прямая угроза невиновному подростку. В такие рискованные игры решились играть лишь фильмы ужасов и только к концу 1970-х годов. Но в советском кино парализующий мотив угрозы ребенку был проверен еще Эйзенштейном в сцене на одесской лестнице, а потом протянулся сквозь детские фильмы образами жестоких отцов и самого мощного поражающего эффекта достиг в печати, в мифе о Павлике Морозове и других маленьких мучениках, невинно убиенных взрослыми. В каком-то смысле «Дети партизана» – первое робкое возражение против зарождающегося культа пионеров-героев.
Мрачная тема угрозы взрослого мира детству тянется из двадцатых годов, оттуда же отголосок конфликта прошлого и настоящего, «раньше» и «теперь». А из тридцатых в фильме – замкнутость мира и ясно читаемые противопоставления «наши» и «чужие», «здесь» и «там». Образ злоумышленника – тоже гибрид из двух эпох: нелепых безвредных вредителей тридцатых и реалистических, опасных злодеев двадцатых. После душераздирающей кульминации такая же экзальтированная, но благополучная развязка похожа на тройной плевок через плечо: разоблачение злодеев и поощрение детей закрепляется окончательной победой над зарвавшимся прошлым – Михась уезжает тем же пароходом, то есть возвращается в настоящее, сюжет замыкается кольцом.
Мрачный, сгущенный мир фильма «Дети партизана» воплощает особенный образ послевоенного детства – «не-детства»: это мгновенное взросление от взрослых испытаний, необходимость принимать взрослые решения от взятой на себя (а часто и не взятой, а свалившейся) взрослой ноши. У детей нет семейного круга, который защитит их от внешнего мира, они сталкиваются с ним – неласковым, изворотливым и, главное, взрослым. В нем мало детей, а те, что есть, лишены детства. Это мироустройство повторится во многих фильмах Льва Голуба: мир против ребенка, эпоха против детства. Можно только переключить регистр – сменить условность с драматической на комедийную, с реалистической на сказочную, но отношения останутся теми же: ребенок и мир один на один.
Так Лев Голуб вводит в белорусское детское кино героя, чересчур робкого, чтобы войти самостоятельно: сироту. Эти пассивные герои созданы для страдания. Они эмоционально проживают коллизии, в которые их втягивает колоссальная, необоримая сила – судьба. Главный опыт сироты – потеря, прежде всего потеря дома и семьи, которую он потом ищет. Это его сильнейшее умение – создавать иллюзию семьи и дома, повсюду ее находить. Герой-пионер воплощает потребность ребенка в признании, а сирота, по наблюдению Ольги Бухиной, в заботе и покровительстве59. Они связаны душевной связью: пионеры – те же сироты, разбудившие свою волю (помните, первые экранные пионеры, супердети двадцатых были сиротами). Сироты тоже способны совершить подвиг, но он не является их желанной целью и высшей способностью – у них просто нет выхода. Сироты хорошо знают, что такое неведомое пионерам отчаянье – они жертвы, а не герои. В самых трудных случаях сироты даже намеренно приносят себя в жертву, таким способом возвышая идею и дело, которому жертвуют. Они делают это не из чувства долга, как пионеры, а просто потому, что страдание – их способ постичь истину. Сознание сироты, как и пионера, иерархично, только пионер видит себя на вершине иерархии, часто даже выше взрослых, а вот сирота ставит себя на самые низкие позиции, он самый маленький и беспомощный. В шестидесятые сирот станет очень много в белорусских фильмах, они оттеснят пионеров, и почти до 1980-х годов все важные, заметные и влиятельные детские образы будут основаны на типе сироты: Иван Макарович, Василёк Микулич, Бориска Михевич, Валя Беда.
Так, переписав сценарий «Полесские робинзоны» Григория Колтунова, разрушив художественный мир до основанья и создав новый, зловещий, вихренный, в противовес и даже назло слащавому миру соцреализма, Лев Голуб дал белорусскому кинематографу новый образный строй. То, что от замысла «Полесских робинзонов» Голуб не отказался, выяснится много позже, накануне Пражской весны, в милом детском фильме белорусско-чешского производства «Пущик едет в Прагу». А до той поры Лев Голуб будет водить героев по сумрачному миру, чьи первые черты проявились в «Детях партизана».
«Миколка-паровоз» был вторым фильмом Льва Голуба и второй экранизацией, для которой выбран популярный первоисточник, детский литературный хит. Повесть Михася Лынькова «Миколка-паровоз», впервые изданная в 1936 году, стала классикой детской литературы, экранизация Льва Голуба – классикой детского кино, а кроме того, ей принадлежит необычная заслуга – первый в белорусском кино цветной образ дореволюционной эпохи. Эта заслуга никогда не замечалась рядом с незначительными, но громоздкими кинозаслугами, на которые было принято обращать внимание, – воплощением образов Ленина, революции, военного героизма. Расцвечивание девятнадцатого века и еще более старых времен (чем старее, тем лучше) не вызовет удивления: от них остались только цветные картины, потому их цветной кинообраз как будто закономерен. Дореволюционный двадцатый век по привычке представляется черно-белым, оттого что черно-белая фотография и кино сохранили намного больше его реалистических портретов, чем живопись. Этот занимательный стереотип в белорусском кинематографе разрушен детским фильмом «Миколка-паровоз» по сценарию автора повести Михася Лынькова. Еще «Миколка-паровоз» – первый белорусский фильм со сценами сновидений, действительно похожих на сновидения, это значит первый фильм, вышедший даже за пределы реализма, хоть трактовка Льва Голуба крайне учтива к реалистическому первоисточнику.
Рассказ о Миколке начат героической оркестровой музыкой со скрипичными и духовыми, с паровозным дымом и закадровым голосом. Он комментирует судьбоносные события и, судя по вездесущности, принадлежит если не богу, то во всяком случае существу из-за пределов истории, способному видеть ее со стороны и даже предвидеть: таков образ рассказчика. Он ироничен и