Шрифт:
Закладка:
Когда отчаяние становилось непереносимым, я принималась петь, бушевать. Меня тотчас же связывали и тащили в карцер, но я не унималась. Дзержинский писал, что если человек в одиночном заключении сдастся, смирится, то он погибнет. Я бунтовала, спасая психику и волю. Хотя прошло всего два с половиной года, как я обрела разум, никто не щадил моего мозга, уже получившего однажды травму.
Наконец, после шести месяцев одиночества, меня вызвали на допрос. Мой следователь, молодой человек с очень женственным, миловидным лицом, сержант Иванов, как мне показалось, чувствовал себя смущенным. Он был инженером и недавно, по партийной мобилизации, очутился на месте следователя. Новая работа его заметно угнетала.
Рядом с Ивановым находился его помощник, упорно молчавший и поглядывавший на меня искоса и многозначительно. Допрос продолжался два часа и свелся к довольно беззлобным препирательствам. Иванов читал заготовленные следствием вопросы. Симпатичный сержант часто не в силах был скрыть своего сострадания ко мне, но явно боялся безмолвного своего помощника. Однажды, когда тот ненадолго вышел, он угостил меня яблоком и сказал, что дома все здоровы.
Наконец мне предъявили обвинение. Единственным свидетелем против меня оказался, к величайшему моему изумлению, редактор перевода на казахский язык моей книги «Юность Маркса», старый большевик и признанный основоположник советской казахской литературы Сакен Сейфуллин. Этого человека я успела уже забыть, так как видела его всего два раза в жизни.
Сейфуллин показывал следующее:
«Я, Сакен Сейфуллин, летом 1936 года, во время декады казахского искусства в Москве, посетил писательницу Галину Серебрякову, передал ей переведенную на казахский язык и отредактированную мной книгу «Юность Маркса» и имел с ней контрреволюционный разговор. Затем она отвела меня в кабинет мужа и оставила нас наедине».
— Позвольте, — рассмеялась я, — да ведь это ахинея какая-то: даже сущности нашего разговора здесь не приведено, да и нельзя привести слов, которые не были сказаны. К тому же у меня есть Неопровержимое алиби. Муж мой в это время был на Каме, где руководил сплавом. Как же могла я их познакомить?
— Это не имеет никакого значения, где был тогда ваш муж, — ответил Иванов, — вы стали связной между правыми троцкистами и буржуазными националистами Казахстана, и это факт.
— Что? Вы сошли с ума, — я принялась рьяно оспаривать ложь, потребовала очной ставки с Сейфуллиным. Иванов, опустив глаза, сказал мне, что поэт расстрелян.
Отныне и долгие годы в моем деле появлялось именно это обвинение, и только в 1956 году в августе, на заседании бюро Джамбулского обкома, где меня восстановили в правах члена партии, я узнала все, что уже тогда, в 1939 году, было известно следствию. Мне зачитали последнее, предсмертное заявление Сакена Сейфуллина, сделанное им на заседании выездной сессии Военной коллегии Верховного суда, вынесшей ему смертный приговор:
«Я, Сакен Сейфуллин, заявляю, что, не выдержав физических пыток, примененных ко мне, оговорил писательницу Галину Серебрякову. Никогда я не имел с ней никакого контрреволюционного разговора и не видел ее мужа».
Но вернусь к 1939 году. Я заставила Иванова написать, что не признаю себя виновной. Однако пункты 10-й и 11-й статьи 58-й остались в моем деле до самой реабилитации. Они означают антисоветскую агитацию и участие в контрреволюционной организации.
Следствие быстро закончилось. Отныне в мертвой камере предстояло мне ждать заочного приговора Московского Особого Совещания НКВД.
Снова потянулись дни молчания. Чувство захоронения живьем нарастало. Только сны иногда приносили отраду, магически уводили меня к матери и детям, на берег моря, в лес или поле. Но часто кошмары усиливали мои мучения. Мне зачитывали смертный приговор и расстреливали в подвале. Агранов и Ежов все еще не исчезали из памяти и возвращались в сновидениях. Начались полугаллюцинации, эта загадочная жизнь вне жизни.
Обдумывая, как случилось, что Сейфуллина вынудили оклеветать меня, я вспомнила, что моя мать как-то рассказала предателю Лавровскому о правительственном приглашении в Алма-Ату, показав ему перевод «Юности Маркса». Очевидно, провокатор Лавровский сообщил это в своем агентурном донесении, а Сейфуллин был уже арестован. Впрочем, ясно одно — будь я не в Казахстане, а в другой республике, меня все равно бы осудили.
Иногда нервное истощение доводило меня до своеобразного ясновидения. Неужели где-то в подсознании имеются у нас своеобразные радиоприемники? Иначе не объяснить совпадений моих ощущений с тем, что действительно происходило в моей семье. Я безошибочно знала, когда заболевали дети, и начала беспокоиться о Бульке именно тогда, когда пес, девять лет проживший с нами, попал под грузовик и погиб. Любовь к четвероногим, очевидно, присуща человеку. Не познать ее, значит, так и не раскрыть все возможности сердца. Люди, не любящие животных, черствы и подозрительны. Через всю историю человечества проходит собака с ее подчас героической необъятной любовью к людям.
Булька или Будлс, как он значился в своей шотландской родословной, не раз укладывался у ног Бернарда Шоу, когда мы жили в Лондоне, и весело скалил зубы в ответ на его ласки. Помню, как играл он, отбрасывая носом мяч, с Евгением Викторовичем Тарле на подмосковной даче. Маститый историк как-то в течение целого вечера рассказывал мне о, знаменитых собаках, вошедших в историю, таких, как Брунт — любимец Робеспьера, и Шилликем — верный друг замечательного якобинца Леба. Пес Шилликем привел на могилу своего хозяина его вдову, а затем, отказавшись от еды, сдох на кладбище.
Шотландский