Шрифт:
Закладка:
Начальник лесопункта Фокин Парторг Калинин
Председатель месткома Рязанский».
…Да, да! Фокин поставил все на место. Лес, лес главное, товарищи! Лес ждет от нас родина. Ну а раз так, временно от жилищного строительства на Сотюге, товарищ Зарудный, придется отказаться. Другого выхода у нас нет…
Подрезов не посвящал Фокина в свои планы. Даже словом не обмолвился – до того рассвирепел из-за ареста Лукашина, а когда вечор Фокин полез в бутылку – заявление об уходе подал, – он и вовсе его вычеркнул из своего сердца. Да и вообще, в голову начали закрадываться кое-какие сомнения и подозрения: уж не роет ли ему Милька яму, чтобы самому сесть на его место?
Нет, когда роют яму, так не говорят, а Фокин полным голосом на весь зал: не торопитесь ставить крест на Подрезове. Не одни ошибки да недостатки у Подрезова. Есть кое-что и другое…
– Ну а что касается некоторых обвинении в адрес Подрезова, – сказал Фокин, – то, я думаю, они брошены сгоряча. Как, к примеру, можно говорить, что первый секретарь райкома поощрял частнособственнические тенденции в колхозах, что он знал о так называемых тайных полях у Худякова? Думаю, что нет никаких оснований связывать с первым секретарем и разбазаривание хлеба в Пекашине…
Вот в это самое время в Евдокима Поликарповича и вкогтился зуд.
Решающая минута! Минута, какой не было в его жизни за все сорок четыре года. И наверняка не будет. Ведь стоит ему только отрезать, отсечь от себя Худякова и Лукашина, как подсказывает Фокин, – и какие против него обвинения? Грубость, мат, не очень ласковое обхождение с рыбнадзором…
Да, да, да! Два серьезных политических обвинения против него – тайные поля и дружба с арестованным Лукашиным, а все остальное чепуха, мусор, пена… И в зале уже кое-кто подавал голос: правильно! Правильно, мол, сказал Фокин. Нечего все валить на одного. И Зарудный и Филичев протягивали ему руку помощи. Во всяком случае, ни тот ни другой не долбали его. В общем, хватайся обеими руками за протянутую веревку, вылезай из проруби.
Но что тогда будет с Лукашиным и Худяковым? Они-то уж тогда наверняка пойдут ко дну… Знал не знал, ведал не ведал… Должен был знать!
Подрезов собрал все свои силы, какие у него были, встал:
– Лукашин роздал хлеб с моего разрешения. Я приказал.
Постоял, помолчал немного, вглядываясь в ошеломленный зал, и забил последний гвоздь:
– Про худяковские поля здесь говорили. Знал. Все знал. Иначе какой я, к дьяволу, хозяин района, ежели не знал, что у меня под носом делается?..
4
Ему казалось, что он ни на минуту не сомкнул глаз – такой зуд разыгрался у него в теле на нынешний закат, – но на самом деле он спал. Вокруг было темно. Ни один плакат не светился на стенах, а в соседней комнате за неплотно прикрытыми дверями горела уже лампа.
Он надел на себя нательную рубаху, брюки – все сорвал в беспамятстве, тихонько встал. Босые, все еще разгоряченные зудом ноги с великим блаженством ощутили под собой прохладу заскрипевших половиц.
Софья встретила его у дверец с лампой в руке – она, как всегда, сидела на часах и ждала его пробуждения.
Он подошел к столу, посмотрел на тикающий будильник.
– Ого! Пол-одиннадцатого. – И тут, обернувшись к жене, он второй раз за вечер увидел испуг в ее темных, по-птичьи округленных глазах.
– Я не знала, как и быть. Ты ничего не сказал, будить тебя или нет…
Он сел к столу, запустил руки в свои мягкие, изрядно поредевшие волосы, а она продолжала стоять перед ним, большая, грузная, не сводя с него настороженного взгляда, и это взорвало его:
– Чего стоишь? В денщиках ты у меня, что ли?
– Я думала, на стол подавать…
– Думала! Сядь, говорю. Некуда больше торопиться.
Софья села. Села как-то неуверенно, на край стула, как будто не у себя дома, а в гостях или, еще вернее сказать, на приеме у большого начальства. И он глядел-глядел на ее большие работящие руки, покорно лежавшие на коленях, на ее полуопущенную голову в буйном курчавом волосе с проседью, на ее широкое, вечно залитое, как у молодки, густым румянцем лицо, и вдруг обручем перехватило ему горло.
Боже мой, боже мой! Кто только сегодня не шерстил его, в чем только его не обвиняли! Задавил, согнул, зажал в кулак… А что бы могла сказать о нем вот эта женщина, его жена? Какой счет она могла предъявить ему?
После смерти Елены он дал себе слово: не жениться. И лет пять – ни-ни, ни на одну молодую женщину не посмотрел. Потом – он уже работал инструктором в райкоме – от него уехала в город к своей дочери старушонка, которая вела его хозяйство и ухаживала за детьми, и тут – хочешь не хочешь – пришлось обратиться за помощью к вдове-соседке.
Софья пришла. Все прибрала, все перемыла – ни квартиру, ни детей не узнать. А потом как-то он вернулся из командировки да увидел ее – пол на кухне моет, – большая, сильная, с высоко подоткнутым подолом баба вся в жарком, малиновом цвету, и прахом пошли зароки…
Вот так он и стал жить с женщиной, которая была старше его на семь лет.
Каждый месяц он приносил домой зарплату, выкладывал на стол – распоряжайся как знаешь, корми семью, – иногда, возвращаясь из поездки по колхозам, привозил какие-нибудь продуктишки: мясо, масло, свежие овощи… А еще что? Еще какое внимание оказывал жене? Был ли он хоть раз с женой в клубе – в кино, на торжественном вечере в честь Октября или Первого мая? Служащие райцентра в праздники ходят друг к другу в гости – с женами, с детьми. Он с Софьей вместе – никогда. А чтобы забежать в магазин да купить какой-нибудь подарок или привезти покупку из города – нет, это ему и в голову никогда не приходило.
Да, с усмешкой подумал Подрезов, вот о чем забыл упомянуть в своем кондуите Афиноген Каракин – о жене. «Сколько лет прожили, сколько детей наплодили, а кто она тебе, товарищ Подрезов? Прислуга? Батрачка?»
– Софья… – сказал он медленно, не совсем обычным голосом.
Она сразу подняла полуопущенную голову – что делать?
Он взял ее зачем-то за руку, спросил:
– Соня, тебе очень тяжело со мной было?
Она сперва не поняла его. Когда он разговаривал с ней так? Когда называл ласковым словом? А потом, ему показалось, дрожь прошла по всему