Шрифт:
Закладка:
Люба стояла у окна и глядела в темноту. По тому, как она стояла, Надежда поняла: уговаривать ее — пользы не будет. Она положила туфли в коробку.
— Ну что ж, новоселье не работа, не школа. Можно и не ходить.
Затем коробку с туфлями она поставила на этажерку и надела пальто. Что можно сделать еще? Все, что могла, она сделала.
— Я и в школу больше не пойду, — сказала Люба.
— Это еще почему?
— Так. Кончилась моя школа.
— Как это кончилась? — оторопела Надежда. Вдруг ее прорвало: — Говори толком — что ты еще натворила? Что же это такое? Ну, ты можешь человеческим языком объяснить?
— Не пойду — вот и все. Чужая она мне.
— Чужая! — всплеснула руками Надежда. — Я ей чужая. Школа ей чужая. Кто ж тебе свой-то? Не поп ли твой длинноногий?
Люба резко обернулась и стала перед сестрой — лицом к лицу.
— Он! Он! Он в тысячу раз лучше вас всех! Он умнее вас! Он благороднее вас!
Надежда вдруг засмеялась.
— Ой, да ты влюбилась в него! Ей-богу, влюбилась!
Люба задохнулась от этих слов.
— Уходи! — приказала она.
— Ты на меня не кричи! Ты соплива еще на меня кричать. Я уйду, конечно. Но я тебе личность известная. Школу подыму. Нужно будет — весь город подыму. Я из тебя эту дурь выбью!
Надежда стремительно прошла в сени.
— Где тут задвижка-то? А-а, черт!
Хлопнула дверь.
— Кто там? — проснулась Иваниха.
— Спи, мама. Спи.
Люба вернулась в свою комнату и присела к столу с неясным вздохом — точно так, как это сделала до того Надежда.
За окном остервенело залаял соседский пес.
Надежда стучала в калитку соседа.
В благополучной половине дома поднялась тревога. В окнах разом погас свет. Правда, тут же он зажегся опять: глупо делать вид, будто все спят, когда окна с улицы хорошо видны. Было видно, как там, за окнами, всполошились обитатели. Случилось чрезвычайное: поздно вечером, когда порядочные люди готовятся спать, кто-то требовательно стучит в калитку. Слышно было, как забеспокоились кролики в клетках, петух проснулся и закукарекал сдуру, злобно лаял пес.
Только минут через пять хозяин — пальто внакидку — вышел на крыльцо.
— Кто там?
— Соседка ваша, Иван Спиридонович. Надо поговорить с вами. О Любе…
— Пожалуйте в школу.
— Не могу я никак днем, Иван Спиридонович!
— Рабочий день кончился. По-вашему, я не имею права на отдых в собственном доме? Пожалуйте в урочные часы.
Тарутин скрылся за дверью.
Надежда постояла-постояла… На самом-то деле, прилично разве ломиться в дом ночью? Не терпится? Другим-то людям какое дело, что ты такая нетерпеливая? Так мысленно Надежда себя отчитывала. Она имела добрую привычку искать причины своих неудач сначала в себе самой и только следом за тем — в прочих. Но все-таки как она себя ни увещевала, ей не удалось смириться.
Прежде всего ей хотелось поскорее уйти отсюда на тот берег, к себе. Она ненавидела эти кривые улицы, переулки и тупики. Если бы ей сказали, что с такой-то минуты ей ни разу не придется увидеть дом, где она родилась и выросла, палисадник у окна, колодезь со скрипучим журавлем и все другое, что обычно мило памяти, — если бы ей так предсказали, она не пожалела бы ни о чем. «Вот и хорошо, — сказала бы она. — Вот и прекрасно, что не увижу. Для чего это нужно — дорожить мышиными норами, привязываться сердцем к вонючим керосинкам, умиляться кособокой развалюхе? Дикость! Будто родина — это только угол, где ты родилась». Надежде пришлась по душе стройка, где все крупно, вот ее родина. Тут если грязь, так невпроворот, если чисто, так ни пылинки. Тут если нет жилья, так ютись в бараке на нарах. Но зато уж коли дождались, так это жилище царское — вот оно что! А в этом трухлявом муравейнике одна тоска да мелочность.
У него, у бегемота у этого, кончился рабочий день. Он его отбарабанил, жирный гиппопотам! И теперь у него право на отдых. Это только устойчивый дармоед может так сказать — право на отдых в собственном доме. Он всегда был таким, горбатого могила исправит. Помнится, в войну Тарутин считался инвалидом. Около года он ковал победу в какой-то продовольственной базе. А потом купил у их матери полдома.
Отец написал с фронта, чтобы продать. Чтобы в другой половине ремонт сделать, купить детям что надо на зиму. Мать так и сделала — продала. В эти дни Москва была на волоске. Рядом на постое военные были — ребята совсем еще. Их под Москву отправляли. Шинелишки на них были так себе, а морозы стояли известно какие. Мать возьми да и купи им всем по овчинному полушубку — вместо ремонта-то. Покупала она полушубки опять же через него, через нового своего соседа. Откуда, рассудить здраво, могли быть у него двадцать семь полушубков? Ясное дело, сам же Тарутин их и своровал. Так что полдома эти ему задаром достались: денежки его вернулись к нему. А теперь у него право на отдых, у подлеца! Вращается в системе просвещения. И будет, как дерьмо в проруби, вращаться там до закатных дней. Попробуй-ка вышиби!
Из Коммунального проезда Надежда свернула вниз по Сараевской и спустилась к реке. В темноте не видно было идущего льда, но все кругом было полно им одним. Весна, наконец, пришла и сюда, на север. Апрель наверстывал упущенные недели. Слышно было шуршание льдин одна о другую, о берег, о баржи, о сваи моста. Время от времени треск, хруст или всплеск доносились как восклицания. Похоже было: толпа людей идет во тьме крадучись. Явственно было настороженное шарканье, толкотня, шепот команды, горячечное дыхание опасности. Слышны были даже отдельные голоса — будто бы ругань. За излучиной со стороны низовья ухали взрывы. Там у створа плотины воевали с заторами льда. А здесь в тылу обходным маневром шли полки резерва. Раскачивался одинокий фонарь на столбе у дровяного склада. Фонарь был слишком тускл, чтобы достать до реки и обнаружить тайное продвижение. Ветер дул очень сильный. Надежда шла на ветер, склонив голову и чуть боком, одним плечом вперед — точно так, как этим же путем шла в последний раз Вера.
Надежда шла скоро. Это ей помогало думать о Тарутине с энергией. Но когда, наконец, собственную обиду Надежда достаточно взрастила в себе, она вспомнила опять про Любу. «Влюбилась в попа!» Надежду жаром обдало всю. Она остановилась. Это невозможно. Это нельзя так оставить ни на час.
Вдруг она повернулась и пошла назад. Ветер ее