Шрифт:
Закладка:
Но чаще она ставит обратный режим, медленный. Повернет регулятор до полного останова, и солнце замрет на экране, так что неделями висит на месте, и ни единый листик на дереве, ни травинка на лугу не шелохнется. Стрелки застыли на без двух три, и она может держать их так,
пока нас ржа не съест. Сидишь как истукан» не шевелясь, не можешь ни ходить, ни двигаться, чтобы расслабить мышцы, глотать не можешь, дышать не можешь. Только глазами можешь двигать, но смотреть не на что, кроме окаменевших острых у дальней стены, ждущих за столом, кому теперь ходить. Старый хроник рядом со мной уже шесть дней как умер и пригнивает к стулу. А иногда вместо тумана она пускает по вентиляции прозрачный химический газ, который сгущается в пластик, и все отделение намертво в нем застывает.
Одному богу известно, сколько мы так висим.
Потом, постепенно, она сдвигает регулятор на одно деление, и это еще хуже. Уж лучше сидеть как истукан, чем смотреть, как Скэнлон у дальней стены, словно в желе, три дня кладет карту. Мои легкие силятся дышать густым пластиковым воздухом, как через соломинку. Я пытаюсь пойти в уборную и чувствую, что погребен под тонной песка, до того сдавившего мне мочевой пузырь, что в голове гудит и зеленые искры сыпятся из глаз.
Все мышцы и кости ломит от усилий, пока я пытаюсь оторваться от стула и пойти в уборную, пыжусь, пока руки и ноги не задрожат и зубы не заболят. Пыжусь из последних сил, а сам еле-еле оторвался от кожаного сиденья. В итоге я сдаюсь, падаю назад и мочусь под себя, и тут же проводок, идущий у меня по левой ноге, улавливает повышение температуры и соли, и активирует сигнализацию, и начинается постыдный трезвон, сирены, мигалки, и все вскакивают, орут и носятся, и большой черный бежит ко мне, сломя голову, с напарником, распихивая толпу и размахивая ужасными мотками влажной медной проволоки, искрящейся от напряжения.
Наверно, только в тумане и можно не опасаться этих штук со временем; в тумане время ничего не значит. Теряется там, как и все. (Сегодня за весь день, с тех самых пор, как пришел Макмёрфи, туман ни разу на полную не включали. Готов поспорить, Макмёрфи взревел бы как бык, устрой они такое.)
Когда ничего особого не происходит, тебя обычно обрабатывают туманом или временем, чтобы не скучал, но сегодня что-то случилось: сегодня весь день ничего такого с нами не делали, с самого бритья. Дело уже к вечеру, и пока все сходится. Когда приходит ночная смена, часы показывают четыре тридцать, как и должны. Старшая Сестра отпускает черных ребят и обводит напоследок взглядом отделение. Вынимает длинную серебряную булавку из отливающего свинцом узла волос на затылке, снимает белую шапочку, аккуратно убирает в картонную коробку (там нафталиновые шарики) и привычным движением вставляет булавку обратно.
Вижу, как она за стеклом желает всем хорошего вечера. Передает записку ночной медсестре с родимым пятном; затем протягивает руку к панели управления на стальной двери и говорит по громкоговорителю пациентам:
— Хорошего вечера, ребята. Ведите себя хорошо.
Делает музыку громче прежнего. Затем трет окно внутренней стороной запястья, и лицо ее кривится досадой, намекая черному малому, только что принявшему смену, что лучше ему почистить стекло, и не успевает Старшая Сестра закрыть за собой дверь отделения, как он подходит к будке с салфеткой.
Машины в стенах посвистывают, вздыхают, сбавляют обороты.
После этого мы до отбоя едим, ходим в душ и сидим в дневной палате. Старый Бластик, самый старый из овощей, держится за живот и стонет. Джордж (черные называют его Полоскун) моет руки в питьевом фонтанчике. Острые сидят и играют в карты, а другие ходят по палате с антенной от телека — ловят хороший сигнал.
Репродукторы в потолке продолжают играть музыку. Эта музыка не с радио, поэтому машина не реагирует. Музыка записана на большой катушке, крутящейся в сестринской будке, и мы все так давно ее слушаем, что знаем наизусть, и никто не обращает на нее внимания, кроме новых, то есть Макмёрфи. Он еще не привык. Он сдает карты в блэк-джеке, на сигареты, а репродуктор прямо над столом. Макмёрфи надвинул кепку на глаза, так что ему приходится откидывать голову и щуриться из-под козырька, чтобы видеть карты. В зубах у него сигарета, и он говорит, как аукционщик на скотной ярмарке, какого я видел когда-то в Даллесе.
— …Эге-гей, давай-давай, — тараторит он. — Не тяните, лопухи; берем или сдаем. Берем, говорите? Ну-ну-ну, сверху король, а ему еще подавай. Смотри не зевай. Ну, держи. Эх, как на грех, дамочка для молодца, а он дал стрекача, ламца-дрица-гоп-ца-ца. И ты держи, Скэнлон, и хорошо бы какая-нибудь бестолочь в сестринском парнике прикрутила эту щучью музыку! Ёксель! Эта шарманка круглые сутки играет, Хардинг? В жизни не слышал такой дребедени.
Хардинг смотрит на него озадаченно.
— Что конкретно вам не нравится, мистер Макмёрфи?
— Это чертово радио. Боже. Оно не смолкает с тех пор, как я утром пришел. И не прикидывайся, что ты его не слышишь.
Хардинг поднимает ухо к потолку.
— Ах да, так называемая музыка. Да, пожалуй, мы ее слышим, если прислушаемся, но так ведь можно расслышать и собственный пульс, если как следует прислушаться. — Он усмехается Макмёрфи. — Понимаешь, это запись играет, друг мой. Радио мы редко слушаем. Мировые новости могут не идти на пользу терапии. А эту запись мы все слышали столько раз, что просто не замечаем, как не замечает звука водопада тот, кто живет рядом. Думаешь, если бы ты жил у водопада, ты бы долго его слышал?
(Я до сих пор слышу звук водопадов Колумбии и всегда… всегда буду слышать вопль Чарли Медвежьего пуза, когда он заколол большую чавычу, буду слышать плеск рыбы в воде, смех голой детворы на берегу, женщин у сушилок… Сколько бы лет ни прошло.)
— Ее — что, никогда не выключают, как водопад? — говорит Макмёрфи.
— Только на время сна, — говорит Чезвик. — А так никогда, и это правда.
— Ну их к черту. Скажу тому еноту в будке выключить, или получит по жирной жопке!
Он встает со