Шрифт:
Закладка:
Владимир Набоков в автобиографической книге «Чужие берега» пишет: «За очень немногими исключениями все либерально настроенные творческие люди — поэты, романисты, критики, историки, философы и др. — уехали из ленинской и сталинской России. Те, кто так не поступил, либо угасали, либо калечили свои таланты, принимая политические требования государства. То, чего никогда не удавалось достичь царям, — полностью согнуть умы по воле государства, — было сразу же достигнуто большевиками, когда основной контингент интеллигенции уехал за границу или был уничтожен».
Историческая тенденция такова, но слово «сразу», по-моему, тут неточно. Не сразу и не полностью.
И противостояло этой тенденции иное — упрямое прорастание культуры вопреки страшному давлению.
Обвинение Набокова — извне, обвинение Жида — изнутри.
Книга Жида оставалась опасной. В 1949 году студентка Рижского университета Майя Сильмалаа перевела «Возвращение из СССР» на латышский язык, давала читать перевод друзьям. Ее и ее товарищей, членов так называемого французского кружка, арестовали.
(Майю реабилитировали в 1956 году, вновь допрашивали в 1970 году по делу о самиздате, всячески преследовали. В 1973 году она умерла. Молодым литераторам «не советовали» ходить на ее похороны.)
У Жида больше «положительного», чем «отрицательного», но использовать его книгу для укрепления сталинщины было невозможно. А вот Фейхтвангера использовали с большим успехом. Его «Москва тридцать седьмого года» была за три дня набрана и напечатана большим тиражом. Он приехал вскоре после кольцовской статьи, и по Москве ходила эпиграмма:
Стоит Фейхтвангер у дверей
С ужасно умным видом,
И я боюсь, чтоб сей еврей
Не оказался Жидом.
Нет, не оказался. Не знаю, как было Фейхтвангеру перечитывать свою книгу. В 1949 году, во время очередной кампании, и его предали отлучению за космополитизм. Мне перечитывать его книгу было очень стыдно. За него и за нас, за тех, кто хотел верить и кому он помог поверить или укрепил веру.
Сомнения Жида, сомнения Роллана (они все еще закрыты в его дневниках, в наших спецхранах, за семью печатями), сомнения Брехта («А что если трибунал неправ?» — спрашивает Брехт в стихотворении о расстреле Сергея Третьякова) — это и наши сомнения.
А может быть, часть нашего самооправдания — если такие люди верили, чего же нам тогда стыдиться?
Есть чего стыдиться. Они приезжали на время, их всячески ограждали от действительности. Надо было обладать огромной проницательностью, умом, чуткостью, чтобы прорвать завесу. Каждому из них — Жиду в том числе — демонстрировали, как их переводят, издают, знают, любят. Их, действительно, переводили, знали, издавали, любили. Фимиам был частью завесы. Трудно писателю против этого устоять.
А мы здесь жили.
Это наша, не их страна, это наш, не их народ подвергались неслыханным гонениям. Это наши, не их соотечественники исчезали сотнями, тысячами, миллионами.
Опыт Андре Жида помогает понять свои и чужие заблуждения. Понять, но никак не оправдать.
1970–1975
10.
Институт
Героиня романа американской писательницы Карсон Мак Каллерс «Гостья на свадьбе» спрашивает: «К какому „мы“ принадлежит мое „я“?»
У многих есть своя деревня. Та общность людей, где их знали маленькими, где помнят детские выходки, где осуждают и прощают по своим особым законам, где существует свой язык, свой жаргон, непонятный другим… Свой двор, свой клан, своя коммуна, своя рота.
Где же моя деревня? Кто (кроме близких, а я сейчас говорю о дальних) гордится моими успехами и огорчается моими поражениями?
Оглядываясь назад, я думаю, что такой моей деревней стал для меня и многих других институт. ИФЛИ. Не только потому, что мы, выпускники, люди одной профессии и мне приходилось по работе встречаться, сталкиваться с бывшими сокурсниками. Но и потому, что нас связывает юность, счастливая, бездумная и единственная.
Институт был создан в сентябре 1934 года и просуществовал восемь лет; во время войны факультеты ИФЛИ слились с МГУ.
Выпуск курса ИФЛИ, 1940 год
Его называли «коммунистическим лицеем». Подобно своему знаменитому предшественнику, он готовил к государственному поприщу, к служению отечеству.
На Малой Пироговской, а потом в Ростокинском проезде за Сокольниками слушали лекции студенты и аспиранты, люди, впоследствии ставшие известными литераторами, — Твардовский, Симонов, Чаковский, Самойлов, Паперный, Гудзенко, Копелев и другие. Из Ростова приезжал сдавать экзамены студент-заочник Александр Солженицын. Учились будущий министр государственной безопасности Шелепин, будущий главный редактор «Вопросов литературы» Озеров, будущий помощник Молотова Видясов, будущий личный переводчик при Сталине, а потом посол в Японии Трояновский, поэт и будущий главный редактор нового «Нового мира» Наровчатов, будущий секретарь Союза кинематографистов Караганов… Выпускники ИФЛИ вышли в государственные деятели. Тогда они были Шурики, Витьки, Сережки, Олежки…
Другие стали учеными, преподавателями школ и вузов, библиотекарями.
А были и те, кто «…никуда не вышел… кто просто зарос травою…» (Б. Слуцкий). Их имена — на мраморной доске перед зданием МГУ на Ленинских горах.
Там, за чертой, остались капустники, остроты, веселые и злые шутки, эпиграммы. Из всего этого родилась «Бригантина», песня, которая ушла далеко за пределы нашего института.
В День победы, когда ее автор Павел Коган уже был похоронен в солдатской могиле под Новороссийском, на улицах Москвы и других городов пели «Бригантина подымает паруса…».
Нет в песне ни войны, ни революции, ни нашего студенчества. Расплывчатая мечта о море, суровые капитаны, усталые женские глаза, золотое терпкое вино… Необъяснимо, чем влекли, слова «флибустьеры», «веселый Роджерс», «люди Флинта». Они перекликались с Гумилевым, Грином, Киплингом, но все это про нас.
Поднимающая паруса бригантина — наша юношеская мечта о вольности, она возникает, лишь «только чуточку прищурь глаза», невоплощенная серебристая мечта, с которой прощались мы и все еще прощаются люди новых поколений.
Непостижима судьба песни, ставшей фольклором.
Ее за сорок лет «запели», заиграли. Ее поют на праздничных концертах, поют в туристских походах, на домашних вечерах, поют сегодняшние студенты и школьники, им тоже хочется быть «яростными и непокорными», тоже «презреть грошовый уют». Поют их отцы. Поют седые деды. Вот и моя внучка тоненьким голоском выводит: «Бригантина подымает паруса…»
Ее вспоминали даже в тюремных камерах ифлийцы, ставшие зеками.