Шрифт:
Закладка:
«10 мая. — Опять бранилась и спрятала серебро; говорит: мое!
12 мая. — Купил тараканов: думал, вот угощу скворушку. Не тут-то было! всех утопила! говорит: „Разведешь в моем доме нечистоту“. Да скажите, пожалуйста, разве может от мертвого таракана что-нибудь развестись? Поди, втолкуй ей! „Я, — говорит, — коли, узнаю, что давал птице хоть единого, так разрежу ее и выну таракана!“ Ну, женщина!
14. — Правду пословица говорит: рыжий да красный — самый человек опасный.
17. — Сига купила пребольшущего и всего сама уплела! Уж не доведет ее до добра такое обжорство!
19. — Пристала, как с ножом к горлу, нечего делать: высек Митю!
20. — Опять Ваську била, да он молодец: порядком ручищу ей расцарапал…»
И так далее. Он вписывал в свой журнал малейшие подробности, думая с отрадой: «Пусть узнают, какую вел я жизнь!..»
Даже учить сына пропала всякая охота у безнадежного Доможирова, может быть и потому, что «Посрамленный Завоеватель» был давно выучен наизусть, а других книг, кроме какой-то растрепанной грамматики, не водилось. Однакож супруга не долго терпела такое упущение. Раз, пообедав, Доможиров лежал на двуспальной кровати в прежде чистенькой Полинькиной комнате, где теперь была спальня супругов, и щурил глаза, готовясь уснуть, как вдруг дверь с шумом распахнулась: супруга его, вся в пламени, притащила своего пасынка за ухо и, толкнув к Доможирову, закричала:
— Хоть бы ты, лежебок, поучил своего родного сына, ведь он скоро лопнет с жиру! Вот что значит чужой хлеб-то есть, а не тятенькин. Прежде драл же с ним горло так, что через улицу покоя не было…
Доможиров молчал, а пасынок, теребя свой нос, украдкой дразнил языком мачеху.
— Я тебе говорю, — кричала она, — что терпение мое лопнет, я жалобу подам: муж должен кормить жену, а не жена мужа.
— Возьми книгу! — строго скомандовал Доможиров своему сыну, стараясь не замечать криков супруги.
Митя взял книгу и пискливым голосом принялся читать, покачиваясь, чему учит грамматика. Мачеха его смотрела в окно, поминутно оглядываясь, что делают супруг и пасынок.
Соскучась слушать, чему учит грамматика, Доможиров вздумал проэкзаменовать своего сына:
— Лучше скажи-ка, где мы живем?
— В Струн… — начал было Митя, но Доможиров остановил его грозным криком:
— Дурак! в каком городе?
— В Санктпетербурге! — самодовольно отвечал сын.
— Хорошо!.. Ну, а сколько Азиев?
— Азиев?.. — Митя задумался и потом нерешительно отвечал: — Одна, тятенька!
— Врешь! подумай!
Митя думал долго, чесал то нос, то голову… не помогло! Он молчал с тупым видом.
— Глупый! три, три! — наконец сказал Доможиров, сжалившись над сыном. — Уж сколько раз тебе говорил. Ну, хоть какие, не помнишь?
Митя долго помолчал и робко проговорил:
— Не помню-с.
— Ну, слушай же: Европейская Азия, Азиатская Турция и сама по себе Азия, — наставительно, с расстановкой произнес Доможиров.
Митя слушал разиня рот и за каждой Азией закладывал палец на память.
— Ну, а кто богаче всех в Европе?
Митя молчал.
— И то забыл! Родшмит, Родшмит, — сказал Доможиров.
(Бледный остаток знакомства с Каютиным! Считая самого себя не бедным человеком, Доможиров, бывало, интересовался, кто богаче его, и Каютин называл ему Ротшильда.)
— Ну, а в Петербурге?
Митя опять ни слова.
Доможиров молча указал ему на аршин, лежавший на столе.
— Купец Аршинников! — резко крикнул Митя.
(Почему Аршинников? Раз Доможиров случайно попал на пирушку к купцу Аршинникову, где встречали шампанским чуть не на лестнице, по комнатам летали соловьи и горело сто двадцать ламп. С той поры Доможиров убедился, что нет в Петербурге богаче Аршинникова.)
— Ну, а в Струнниковом переулке?
— Вы, тятенька! — без запинки отвечал сын.
— Ну, а какие самые злые люди бывают? — шепотом спросил Доможиров.
— Рыжие, тятенька! — так же тихо отвечал сын.
И они оба усмехнулись.
Не будь супруга слишком занята дракою соседних петухов, она непременно обернулась бы на смех своего сожителя, — и горе было бы ему! Но внимание грозной сожительницы было до такой степени поглощено петушиной дракой, что она в праздном своем любопытстве не заметила даже другого, еще более важного явления. Оглянувшись влево, она увидела бы неподалеку от своего дома шедшего скорыми шагами мужчину с загорелым мужественным лицом, с черной красивой бородой, — мужчину, которого никто прежде не видал в Струнниковом переулке и который, значит, представлял интерес совершенной новости. Незнакомец поглядывал в ворота, кивал головой детям, окликал по имени лохматых собак, покоившихся посреди улицы. Завидев дом бывшей девицы Кривоноговой, он кинулся к нему чуть не бегом, оглядел нижний этаж, приподнял шляпу и спросил взволнованным голосом:
— Не знаете ли, куда переехал башмачник?
— Немец? — спросила Доможирова, пристально разглядывая его.
— Да! — отвечал он.
— А вот… видите, немного подальше… кривой домишко.
И она указала своим массивным пальцем вдаль.
— А не знаете ли, где живет Климова?
— Климова? Палагея Петровна?
Чернобородый господин кивнул головой.
— А кто ее знает, где она таскается!
Господин быстро пошел прочь.
— Да на что вам? — кричала вслед ему госпожа Доможирова. — Вернитесь.
Но он не вернулся и медленно шел своей дорогой, глубоко задумавшись.
Изгнанный девицей Кривоноговой, башмачник поселился в кривом доме, принадлежавшем малолетним наследникам. Домишко долго стоял пустой; и точно, нужно было слишком много отважности или слишком мало денег, чтоб поселиться в нем, презрев явную опасность погибнуть под его развалинами. Но опекуны назначили самую низкую цену, и башмачник, дела которого были сильно расстроены продолжительной болезнью, решился нанять его. Обитаемы были только кухня да небольшая комната, а другую комнату так перекосило, что ходить надобно было чуть не по стене, а пол превратился в крутую гору.
В мрачной кухне с огромной неуклюжей печкой сидело на полу двое маленьких детей, у кровати, на которой лежала больная женщина, закутанная в платок и изношенный ватный капот. Карл Иваныч, с лицом испитым и печальным, расхаживал по кухне, укачивая на руках шестимесячного ребенка, и пел немецкую песню, вероятно с целью заглушить болезненные и слабые крики ребенка. Лицо башмачника так изменилось, что он казался вдвое старее своих лет. Его кроткие глаза выражали тупое страдание. За писком детей и собственным пением башмачник не вдруг заметил появление чернобородого мужчины, который, отворив дверь, стоял на пороге, как ошеломленный.
— Кого вам угодно?! — спросил башмачник, наконец, заметив гостя и продолжая укачивать ребенка, который закричал сильнее прежнего.
Гость не отвечал. Он внимательно оглядывал детей, больную женщину, слегка приподнявшуюся посмотреть вошедшего, и, наконец, остановил долгий взгляд на бледном лице башмачника.
Лицо гостя слегка передернулось, и он произнес нетвердым